Оттуда — лучше, больше чем стихи (стихи от матери, как и остальные мои беды) — воля к ним и ко всему другому — от четверостишия до четырехпудового мешка, который нужно поднять — что! — донесть.
Оттуда — сердце, не аллегория, а анатомия, орган, сплошной мускул, несущее меня вскачь в гору две версты подряд — и больше, если нужно, оно же, падающее и опрокидывающее меня при первом вираже автомобиля. Сердце не поэта, а пешехода… Пешее сердце всех моих лесных предков от деда о. Владимира до пращура Ильи…
Оттуда (село Талицы Владимирской губернии, где я никогда не была), оттуда — все»[131].
Ивановские краеведы часто цитируют это высказывание Цветаевой, не без гордости удостоверяя им факт родовой причастности великой поэтессы к ивановской земле, но редко комментируют его, видимо, смущаясь нескольких слов, заключенных в скобках, придающих данному откровению остро парадоксальный смысл: «там я не была, но оттуда — все». Но именно таким образом Цветаева подводит к интереснейшей для нас проблеме: важной роли генетико-родового кода для понимания художественной природы таланта. В формировании его огромное значение имеет не только то, что связано с наличной жизнью художника, но и его, если можно так выразиться, доналичное существование. Цветаевой еще не было, но в жизни ее шуйских «лесных предков» уже обозначилось ее явление.
А теперь вспомним автобиографический роман К. Бальмонта «Под новым серпом», где на первых страницах воспроизводится то, что происходило до рождения поэта и по-своему определило его поэтическую судьбу: природа Больших Лип (Гумнищ), мать, отец, бабушка… Идентификация через семейно-родовое, «доналичное» оказывается в равной мере близким и для Цветаевой, и для Бальмонта.
Насколько они в своей дружбе дорожили своей земляческой родственностью? Вспоминали ли о шуйской земле, на которой жили их деды и отцы? Наверное, вспоминали, хотя мемуарно-документальными свидетельствами мы почти не располагаем. Разве что акцентное упоминание в цветаевском очерке «Герой труда» о Владимирской губернии, где родился Бальмонт и, что для нас более значимо, вскользь брошенное Цветаевой замечание в автобиографическом эссе «Черт»: Бальмонт учил Священную историю по учебнику, принадлежавшему деду Марины Ивановны — о. Владимиру.
Можно предположить, как порадовались бы эти поэты, доведись им познакомиться с сегодняшними краеведческими открытиями. Например, о тесных взаимоотношениях «шуйских» дедов Бальмонта и Цветаевой. Документально подтвержден тот факт, что в 1845 году о. Василий отпевал в Воскресенском храме села Дроздова деда Бальмонта — Константина Ивановича[132]. Не лишено оснований и предположение, что при отпевании о. Василия в Никольском храме села Николо-Талицы (1884 г.) были отцы поэтов — Д. К. Бальмонт и И. В. Цветаев, знавший Дмитрия Константиновича[133].
По свидетельству Анастасии Ивановны Цветаевой, уже при первом визите Бальмонта (1913 год) в московский цветаевский дом в Трехпрудном переулке Марина открыла в нем друга и рыцаря[134]. Первые годы революции — время дружеского срастания поэтов. Этому, между прочим, способствовали тяжелейшие жизненные обстоятельства, которые преследовали и того, и другого.
Драматические испытания выявляли духовную родственность Марины Ивановны и Константина Дмитриевича, их душевное бескорыстие. Бальмонт, будучи уже в эмиграции, вспоминая голодные и холодные дни 1920 года, писал о спасительной теплоте этой дружбы. Вот лишь одно из бальмонтовских видений того времени, запечатленное в очерке «Где мой дом?»: «Я весело иду по Борисоглебскому переулку, ведущему к Поварской. Я иду к Марине Цветаевой. Мне всегда радостно с ней быть, когда жизнь притиснет особенно немилосердно. Мы шутим, смеемся, читаем друг другу стихи. И, хоть мы совсем не влюблены друг в друга, вряд ли многие влюбленные бывают так нежны и внимательны при встречах»[135]. И здесь же мы узнаем о потрясающем интимно-родственном обращении Цветаевой к Бальмонту: «Братик…». Бальмонт отвечал тем же. На своем сборнике «Марево», посланном Цветаевой в Прагу, он сделал такую надпись: «Любимой сестре Марине Цветаевой с голосом певчей птицы. 1922, сентябрь. Бретань».
Открытие в Бальмонте «братика» помогло Цветаевой раскрыть в нем ту поэтическую глубину, которая не была постигнута его современниками. В данном случае вспоминается прежде всего блестящая цветаевская статья «Герой труда» (1925) и, в частности, те места из нее, где Бальмонт сравнивается с Брюсовым. Уже само звучание этих имен таит для автора некую бинарность: «Бальмонт: открытость настежь — распахнутость. Брюсов: сжатость, скупость, самость в себе.
В Брюсове тесно, в Бальмонте — просторно.
Брюсов — глухо, Бальмонт — звонко.
Бальмонт: раскрытая ладонь — швыряющая, в Брюсове — скрип ключа»[136].
Цветаева видит в Бальмонте играющее дитя, никогда не терявшее связь с природным миром. Он творит, «как дети играют и соловьи поют — упоенно!»[137]. И еще: «Победоносность Бальмонта — победоносность восходящего солнца: „есмь и тем побеждаю“, победоносность Брюсова — в природе подобия не подберешь…»[138].
Но в этой же статье, где так замечательно сказано о природности бальмонтовского дарования, Цветаева выносит свой вердикт о «заморском», «нерусском» Бальмонте. «Его любовь к России, — читаем в статье „Герой труда“, — влюбленность чужестранца. Национальным поэтом при всей любви к нему никак не назовешь. Беспоследственным (разовым) новатором русской речи — да. Хочется сказать: Бальмонт — явление, но не в России. Поэт в мире поэзии, а не в стране…»[139]. Не сходятся как-то концы с концами в суждениях Цветаевой о Бальмонте. Не было бы братика, если бы Бальмонт был заморским гостем и говорил на каком-то иностранном языке. А ведь мелькнула в той же статье разгадка его «нерусскости»: «Не есть ли сама нерусскость Бальмонта — примета именно русскости его? До-российская, сказочная, былинная тоска Руси — по морю, по заморью. Тяга Руси — из Руси вон»[140]. Напрасно Марина Ивановна засомневалась в правоте этой мысли. Здесь не только замечательно обозначена тайна художественного феномена выдающегося русского поэта, но и содержится намек на поэтическую родственность Цветаевой и Бальмонта.
«Лицом к лицу — лица не увидать. Большое видится на расстоянии» (С. Есенин). Сегодня, имея возможность обозреть поэтическую карту серебряного века в целом, отчетливо сознаешь, что Бальмонта и Цветаеву роднили не только добрые человеческие отношения, но и одинаковая группа художнической крови, определившая их особое место в русской поэзии XX века. Они посмели остаться романтиками в то время, когда для романтического мироощущения в его классическом выражении не оставалось, казалось бы, никаких шансов. Впрочем, не об этом ли говорила сама Цветаева, обращаясь к Бальмонту со страниц журнала «Своими путями» в связи с тридцатипятилетием его поэтического труда? «Беспутный — ты, Бальмонт, и беспутная — я… Путь — единственная собственность „беспутных“! Единственный возможный для них случай собственности и единственный, вообще, случай, когда собственность — священна: одинокие пути творчества… И в этом мы с тобой — братья»[141]. А разве не единый романтический корень, связующий Цветаеву с Бальмонтом, дает о себе знать в цветаевском стихотворении «Бальмонту», написанном в ноябре 1919 года?