Быстро и бесстрастно вянут
Розы нашего румянца.
Лишь камзол теснее стянут:
Голодаем, как испанцы.
Ничего не можем даром
Взять — скорее гору сдвинем!
И ко всем гордыням старым —
Голод: новая гордыня.
В вывернутой наизнанку
Мантии Врагов народа
Утверждаем всей осанкой:
Луковица — и свобода.
Жизни ломовое дышло
Спеси не перешибило
Скакуну. Как бы не вышло
— Луковица — и могила.
Будет наш ответ у входа
В Рай, под деревом миндальным:
— Царь! На пиршестве народа
Голодали — как идальго!
Не только в Бальмонте, но и в самом себе автор открывает здесь то качество, о котором Цветаева так выразительно повествовала в «Слове о Бальмонте»: «У Бальмонта, кроме поэта в нем, нет ничего. Бальмонт: поэт: адекват. Поэтому когда семейные его, на вопрос о нем, отвечают: „Поэт — спит“, или „Поэт пошел за папиросами“ — нет ничего смешного или высокопарного, ибо именно поэт спит, и сны, которые он видит — сны поэта, и именно поэт пошел за папиросами… На Бальмонте — в каждом его жесте, шаге, слове — клеймо — печать — звезда — поэта»[142].
Бальмонт и Цветаева оставались верны себе, лучшему, что в них было заложено самой природой, семьей, Богом, до самого конца. И родное здесь не противоречило вселенскому. Не потому ли, обращаясь к эмигрантам-соотечественникам в «Слове о Бальмонте», Цветаева восклицала: «Вечный грех будет на эмиграции, если она не сделает для единственного великого русского поэта, оказавшегося за рубежом, — и безвозвратно оказавшегося, — если она не сделает для него всего, и больше, чем можно.
Если эмиграция считает себя представителем старого мира и прежней Великой России — то Бальмонт одно из лучших, что напоследок дал этот старый мир»[143].
Не перечеркивает ли Цветаева этим утверждением о единственном великом русском поэте свой миф о нерусском Бальмонте? Не утверждается ли здесь с предельной прямотой правда о великой значимости этого поэта для России?
* * *
Как воспринимали Бальмонта на родине? Тема эта мало разработана, хотя любопытный краеведческий материал, связанный с ней, имеется. В частности, известно, каким большим пиететом было окружено имя Бальмонта в Шуйском поэтическом кружке, созданном А. Д. Сумароковым в 10-е годы прошлого столетия. Один из членов этого кружка, известный в 20-е годы поэт Иван Жижин писал в автобиографии: «Собирались по вечерам в квартире Сумарокова… вели горячие споры, затягивающиеся до глубокой ночи… Любимыми поэтами были Бунин и Бальмонт»[144].
Особое пристрастие к творчеству Бальмонта обнаруживается в поэзии Сумарокова. Им был создан поэтический цикл, посвященный именитому земляку, в котором содержится попытка увидеть поэтический мир Бальмонта как бы изнутри его самого:
Своим мечтам властительно-послушный,
Забвеньем снов объятый наяву,
Я создал мир безбрежный и воздушный
И в нем загадочно и радостно живу…
Поэт, творящий свои воздушные миры, — такое представление о поэте, подкрепленное откровенной стилизацией, не было оригинальным. Интересней последнее стихотворение цикла, где Сумароков, идя тем же путем стилизации, сам того не подозревая, напророчил трагическое будущее поэту-земляку:
Все изведав и все позабыв,
Предвкушая покой безжеланный,
Я вам бросил свой дерзко-безумный
призыв,
Невечерним огнем осиянный.
Я умру одиноко. Я гордо умру,
Но скажу на прощанье: отныне
За мою заревую игру
Вы поклонитесь мне, как святыне…
Одно из своих «бальмонтовских» стихов Сумароков послал адресату и получил следующий благосклонный ответ:
«Многоуважаемый Александр Дмитриевич.
Мне понравилось присланное Вами стихотворение, и я буду искренне рад посвящению. Когда книга Ваша будет напечатана, пришлите мне, пожалуйста, экземпляр. В конце лета собираюсь в Шую, — познакомимся.
Жму Вашу руку.
К. Бальмонт»[145].
Встретиться Сумарокову с Бальмонтом не довелось, но и эта эпистолярная поддержка многое значила для поэта. Бальмонтовский след мы найдем и в зрелых стихах Сумарокова, где он обретает свой неповторимый голос. Вот хотя бы в таких стихотворных строках:
Взвиваться бы резвою пташкой
В широких и вольных полях,
Цвести б полевою ромашкой
На тонких зеленых стеблях.
Быть птицей, растением, рыбой
Или на распутьях земли
Лежать бы коснеющей глыбой
В докучной дорожной пыли.
Со стынущей далью заката
На красных снегах догореть
И так без конца, без возврата,
Совсем, навсегда умереть.
(1922, «Гулять бы густыми лугами»)
Здесь узнается бальмонтовское желание перевоплощения в разные природные явления и вместе с тем в этих стихах нет певучей легкости Бальмонта. Напев тормозит резкость красок, земная определенность поэтических деталей. Пророческие по-своему стихи: в конце 30-х годов Сумароков погибнет в концлагере, «на красных снегах». Как следует из его «дела», где он обвиняется по известной 58-ой статье, главное его преступление состояло в том, что подследственный не принимал советскую литературу, предпочитая ей «буржуазную», «кулацкую» поэзию Бальмонта, Есенина и прочих опасных для новой власти поэтов.
Страстным приверженцем творчества Бальмонта был и Ефим Федорович Вихрев, тоже шуянин и к тому же учившийся в той самой гимназии, из которой был выгнан будущий знаменитый поэт.
Весной 1917 года, будучи в Шуе, Бальмонт снизойдет до посещения столь сурово обошедшегося с ним учебного заведения. И здесь его приветственным стихом встретит шестнадцатилетний юноша, заставив присутствующих вспомнить известный пушкинско-державинский эпизод из жизни Царскосельского лицея. После этой встречи Вихрев написал стихотворение «К. Д. Бальмонту»:
Впервые дивный звук таинственного пенья
Я слышал, как лился из уст твоих, звеня,
И первый дивный звук святого вдохновенья
Так обаятельно очаровал меня.
В твоих устах, как огнь, гармония пылала,
Гармония стихов чарующей весны.
И майя тихая в стихах твоих сияла,
Звала меня в таинственные сны…