Конь рыцаря был палачом исхлестан,
И рыцарь мой с коня осмеянный сошел…
Но на пути любви, заветов светлых истин
Он жив, и жизнью дня звучит его глагол.
Среди своих «хороших руководителей» в поэзии Ноздрин называет Фета. Действительно, особенно в «природной» и «любовной» лирике молодого поэта отголоски фетовского «чистого искусства» часто дают о себе знать, свидетельствуя о стремлении Ноздрина вырваться за рамки житейской эмпирики. Во многих его ранних стихах ощутима та недосказанность чувств, «музыкальные» порывы души в неизвестное, которыми притягивала к себе поэзия Фета многих тогдашних молодых поэтов, ищущих новых путей в литературе. И здесь Ноздрин вольно или невольно оказывался среди тех, кто по-своему поддерживал поэтические новации нарождающегося символизма.
Белые клавиши, белые ландыши
Снова я вижу у ней.
Белые ландыши, белые клавиши
Полны могучих речей…
Речь ароматная, речь благодатная
Нежно слилися в одно, —
Речь благодатная, речь ароматная
Льется любовью давно.
Перекличка этого стихотворения с «Песней без слов» («Ландыши, лютики. Ласки любовные») К. Бальмонта несомненна. Тот же образный ряд, тот же ритмический рисунок.
Однако мы бы ошиблись, если бы свели ранее творчество Ноздрина всего лишь к формальному подражанию новейшим поэтам. Ведь не кто иной, как Валерий Брюсов, «вождь русского символизма», разглядел в тогдашнем стихотворчестве ивановца «очень оригинальную поэзию»[106]. Из присланных Ноздриным стихов Брюсов составил для печати поэтическую книгу «Поэма природы», в рекламном проекте к которой, в частности, говорилось: «В авторе легко усмотреть что называется „самоучку“, но произведения его поражают стихийной силой таланта. Г. Ноздрина можно назвать Кольцовым, пишущим в духе Тютчева»[107].
Брюсову хотелось видеть в стихах Ноздрина своеобразное подтверждение закономерности возникновения символизма в России, его связь с народной почвой, явленной в лице ивановского «самоучки». И для этого были основания.
Среди природы я дежурный.
За всем слежу, за всем смотрю.
Люблю я дня покров лазурный
И после бледную зарю.
Моя дежурка — мир громадный…
О, я величие люблю!
И только смерти беспощадной
Свой пост покорно уступлю.
Человек включается в этих стихах в космический план мироздания. Символисты, как известно, подхватили тютчевскую идею двойного бытия природы, но осложнили ее мотивом двойного бытия самой личности. Намек на такую раздвоенность есть и в приведенном стихотворении. Но вместе с тем, в отличие от ранних символистов, Ноздрин не хочет терять земной определенности поэзии. Отсюда и образ «моей дежурки», который вбирает в себя и реальное, рабочее пространство, и одновременно становится «громадным миром», центральным местом во Вселенной.
Брюсову хотелось, чтобы в ноздринской поэзии получили дальнейшее продолжение именно символистско-декадентские начала. Но здесь, как говорится, нашла коса на камень. Ноздрин был слишком «восьмидесятником» и не мог изменить своим первоначальным поэтическим устремлениям, где преобладало желание примирить «гражданскую» и «чистую» поэзию.
Объясняя в своих мемуарах «Как мы начинали» свой отход от Брюсова и, в частности, нереализованную попытку издания книги «Поэма природы», Ноздрин писал: «Повторилась моя авторская застенчивость, пугала меня и упадочность некоторых стихотворений предполагаемой книжки, и явное противоречие — несходство моих обычных настроений с переданными в ней, где я собирался
Плыть к островам небывалого,
К гавани вечной весны,
Где меня ждут как усталого
Гостя холодной страны.
Не отвечали моим настроениям и такие стихи задуманной Брюсовым книжки:
Мы робко с волною воюем,
Возможно ли здесь устоять,
Где бурный прилив неминуем,
А пристани нет, не видать!
Стихи эти были петербургского периода моей переписки с Брюсовым, словарь и образы которых были навеяны Финским заливом, его пристанями, судами и братанием на этих пристанях рабочих с иностранцами-матросами. Но в этих стихах была и полная моя оторванность от излюбленной моей тематики родного рабочего города»[108].
Конечно, с одной стороны, Ноздрин оценивает здесь свои ранние стихи с высоты времени (очерк «Как мы начинали» был напечатан в 1934 году), с «позиции класса, не только победившего политически, но и ощущавшего себя к тому времени доминирующим в искусстве»[109].
С другой же стороны, «тематика родного города» уже тогда осознавалась им как одна из важнейших особенностей его поэзии. Встреча с Брюсовым поставила молодого поэта перед выбором: новое модернистское искусство или развитие традиций Некрасова и поэзии восьмидесятых годов под углом усиления в них революционно-демократических идей. Ноздрин выбрал второе. Показательно его прощальное письмо Брюсову, представляющее собой поэтический отклик на отъезд мэтра в Крым. Этот отъезд осмысляется Ноздриным как расхождение поэтических путей. Один поэт устремляется в «прекрасную Тавриду», в горные выси. Другой едет в рабочий город, где живут замученные каторжным трудом люди.
Смотришь на лица рабочих, пугаешься:
Все говорит в них тупым вымиранием;
Тянешь и сам с ними лямку, не знаешься
С теплым участьем, с живым состраданием.
Дети… И дети здесь так же замучены…
[110] Ноздрин всю жизнь с благодарностью вспоминал о своей учебе в «школе» Брюсова. Посылая в 1927 году только что вышедший сборник «Старый парус» жене Брюсова, Жанне Матвеевне, Авенир Евстигнеевич сделал на нем такую надпись: «Подытоживая свое прошлое, мне хочется сказать, что еще 30 лет назад, когда моя судьба отправилась в поэтическое плаванье, то моим рулевым был покойный Валерий Яковлевич.
Жизнь прошла, мое плаванье заканчивается, и от него остается „старый парус“, который мне и хотелось передать в семью, где жил мой первый и добрый рулевой»[111].
Смена поэтического курса, резко обозначившаяся в судьбе Ноздрина в первое десятилетие XX века, не перечеркивала его прошлого. Но из этого прошлого он брал прежде всего то, что помогало ему проявить свой и только свой жизненный опыт, который он с некоторых пор стал напрямую связывать с ивановской действительностью.
* * *
Возвратившись из Петербурга в Иваново-Вознесенск, Ноздрин опять работает на фабрике, но в августе 1904 года по состоянию здоровья увольняется и начинает активно участвовать в общественной жизни города, пытаясь каким-то образом облегчить фабричную участь рабочих. С именем Ноздрина связано, например, создание в Иваново-Вознесенске Общества взаимопомощи фабричных граверов и Общества потребителей. От литературной деятельности он на время отходит. К поэзии Ноздрин вернется, пережив звездные часы своей жизни, знаменитую летнюю стачку иваново-вознесенских ткачей, в результате которой был создан первый в России Совет рабочих депутатов. Ноздрин стал его председателем. Беспартийный поэт-общественник становится своеобразным символом единства восставших. Не большевик-подпольщик, не яростный террорист, не радикально настроенный ученый-интеллигент, а широкой души демократ, человек, умеющий понять и неграмотную женщину, впервые вышедшую на улицу с требованием об улучшении своей жизни, и тянущегося к культуре рабочего, и разных в своих политических ориентациях эсдеков и эсеров. Ноздрин с его почвенным демократизмом способствовал объединению самых разных слоев бастующих. С другой стороны, репутация умного, знающего, культурного человека позволяла ему уверенно, достойно разговаривать от имени Совета с представителями власть имущих.