Утром вошел дежурный:
— Гаген-Торн!
— Здесь!
— Зовут?
— Нина Ивановна.
— Получите посылку, — он вскрыл пакет.
— Местная! — удивилась я.
— Ваша дочь приезжала. Просила свидания, начальник не разрешил: свидания у нас не полагаются. Передала передачу. Утром уехала.
Так вот почему я так слушала ночью гудки паровозов… почему думала о ней неотступно: Галя моя, Галя…
Она была здесь, рядом. Видела проволоку, за которой держат меня. А попасть — не могла. Нас отделяло не пространство — колючая проволока.
— Внимание! — сказал дежурный, входя в барак.
При этом полагалось вскочить с места. Он развернул список, начал выкликать фамилии. Выкликнул всех:
— С вещами!
Наверное, этап…
Складывали постели, свертывали узлы, искали кружки, чайники. Сердце щемило.
Мы стояли готовые, но прошло несколько часов, пока, печатая шаг, подошел взвод стрелков. Щелкнула калитка:
— Выходи!
Построили, окружили, повели к железной дороге.
Впереди стрелки с винтовками, сзади с овчарками на сворках. В середине — кучка запыхавшихся женщин со своими узлами. Эти враги народа, неумело силясь сохранить строй, тащат зимние пальто, подушки, узлы к составу теплушек.
Нас подводят к открытой двери теплушки:
— Залазь по одной! Первая!
Первая вскидывает в теплушку узел, силится взобраться. Она старая, руки трясутся, не так просто прямо с земли, без платформы, взобраться в вагон.
— Не задерживай, туда твою мать! — кричит стрелок. — Вторая подсаживай!
Вторая подсаживает, первая влезла, протягивает ей руку. Взобрались обе.
С остальными идет быстрее — протянутые сверху руки помогают. Всех женщин пересчитали, погрузили, задвинули и замкнули дверь.
Все тридцать шесть в полутьме сидим на полу, слышим, как к соседним теплушкам подводят и грузят мужчин.
Наконец тонко засвистел паровоз, теплушки чокнули буферами, пошли, покачиваясь, по узкоколейке.
— Далеко ли повезут?
— А пить-то дадут? Если до вечера везти… А пить как хочется!
— Потому что пыль.
А главным образом потому, что волнение требует разрядки — женщины не могут молча ждать долгие часы.
Остановка. Грохочет дверь соседней теплушки. Выгружают.
— А нас?.. — Какая-то девушка пытается посмотреть в щель.
— Отойди! Нельзя! Ткнут штыком, будешь знать!..
Паровоз тоненько свистит. Трогаемся. Еще, пожалуй, час качаемся в полутьме. Опять остановка. Щелкает замок. Двери откатывают.
— Вылазь!.. По счету!..
Начинаем прыгать на песок: первая, вторая, третья…
— Приехали на дачу! — спрыгивая, говорит последняя.
Все тридцать шесть внизу. После пыли и духоты вагона тянет запахом леса, жмурит глаза солнечный свет. Впереди одноколейка теряется в лесу. Ее закрывают тяжелые лапы деревьев, они почти смыкаются над дорогой. Кажется: паровоз их должен расталкивать, чтобы пройти.
Перед нами саженный частокол, распахнутые настежь ворота. Выбегает толстый старик, кричит:
— Давай, давай, принимаю!
Четыре стрелка окружили нас:
— Строиться! По пять! Проходи к воротам!
Тащим узлы, становимся. Старший конвоя передает старику документы. Он выкликает по фамилиям.
— Все! Порядок… Проходи.
Входим в ворота. Первое — удивительное! — березы! Они толпятся, плотная зелень их теней ложится почти до низких приземистых зданий в глубине ограды.
— Правда, вроде на даче, — удивляется Надя Лобова.
Мы прибыли в лагерь.
В лагерях
Мы вошли в зону лагеря, ворота закрыл стрелок. Толстый старик, подпрыгивая, как мячик, убежал, крикнув:
— Староста! Проведи в барак!
Мы стояли на дороге, оглядываясь. Навстречу двигался на костылях человек в серых брюках с обрюзгшим лицом. Он кивал головой, улыбался.
— Здравствуйте, товарищи! — крикнул тонким голосом, приподнимая кепочку. — С благополучным приездом!
— Заключенный мужчина в женской зоне! — удивилась Надя Лобова.
— Отойди, Женя, успеешь! — отогнала его рослая девушка в ярком платье, подходя к нам. — Это кобло, — сказала она. — Пойдем, в барак вас отведу.
Мы тронулись.
— Что это — кобло? — прошептала Надя.
— Так в лагерях называют женщин, которые изображают мужчин.
— Как изображают? В брюках ходят?
— Поживете, увидите.
Мы вошли в барак. В основном они повсюду одинаковы, от Норильска до Караганды, от Медвежьей горы до Колымы.
Широка страна моя родная,
С южных гор до северных морей
Лагеря и тюрьмы воздвигают
В необъятной родине моей… —
пели у нас на Колыме.
От Байкала до Амура тянулась колючая проволока вдоль железной дороги. Она разделялась вышками. Четыре вышки по углам. Стеной колючей проволоки огороженный прямоугольник. Вдоль проволоки бровка — вскопанная, взрыхленная полоса земли, метра два шириной. Бригада заключенных каждые два-три дня граблями разравнивает землю на ней, чтобы не только мыши — жука след был бы виден. Часовые на вышках следят: к бровке нельзя подходить заключенным.
В зоне — ряды бараков. В бараках — ряды двухэтажных нар. Иногда они сплошные, в более привилегированных бараках (у придурков, то есть у лагерной администрации из заключенных, или в ударных бригадах) между двухэтажными вагонками на четыре места ставят тумбочку. У входа, посредине барака — дощатый стол и две лавки. Рядом на табуретке бак. Туда утром и вечером дневальный приносит кипяток. Дневной свет только у стола, дальше полумрак, нары наполовину прикрывают окна.
Различия: за дверью бараков лежат сухие пески Караганды, или тундры Приполярья, или шумит Тайшетская тайга.
Еще различия: мужские бараки обнажены.
В женских — периодически нарастают «уюты» — так в лагерях называют матерчатые занавески, которыми женщины силятся отделить и украсить свою постель, устраивая подобие кабинки. «Уюты» то разрешают, то вдруг срывают и запрещают: в зависимости от настроения начальства.
В темниковских лагерях после Колымы удивили меня березы, клумбы цветов. В десятом полуинвалидном лагпункте было даже место, называемое «парк»: между двумя десятками берез сделаны окаймленные клумбами-рабатками дорожки; в середине — большая клумба, по кругу — скамейки. На них, в летние дни, сидели «малолетки» — жившие в особом бараке 250 старушек от 60 до 80 лет.
Их не заставляли работать, потому что они с трудом двигались. Те, кто был несколько подвижнее, составляли полуинвалидную бригаду, которой был поручен уход за цветами.
Но это на 10-м лагпункте, к которому я поздней перейду. На 13-м, куда нас привезли из пересылки, инвалидов не было, цветами было заниматься некому. Но березы росли, шелестели их мягкие ветки, склоняясь над бараками.
На другое утро в шесть часов брякнул по подвешенному рельсу толстый старик — вольный нарядчик, — лагерь выстроился на развод у ворот. Старик выкликнул новеньких по бригадам.
Я попала на агробазу. Нас построили по пять человек, вывели за ворота, сдали вольному бригадиру. С двумя стрелками позади, без собак, он повел женщин на агробазу.
После тюрьмы и этапа тешила нас и липовая роща, и дорожка в корнях деревьев, и голоса птиц. Остановиться бы — подышать хоть минутку!
— Ровняй строй! — кричали стрелки. И моя соседка по ряду торопилась, прихрамывая, — у нее одна нога была короче другой, — идти в строю.
К счастью, агробаза метрах в двухстах от лагеря.
Вошли в ворота.
— Вольно! Берите лейки, начинайте поливку. А вы, пять человек, садитесь вон на те грядки полоть морковь, — приказал бригадир.
Я на грядке рядом с хромоножкой.
— Как вас зовут?
— Ханни Гармс, — подняла она светлые глаза. На маленьком от худобы лице крупными были только глаза и зубы. Обычный лагерный разговор: срок, статья, из какой тюрьмы? Потом, постепенно, сидя с ней рядом за прополкой моркови или пасынкуя помидоры, я узнала ее биографию.