Вон заячий след… Ворона с шумом перепорхнула, осыпая снег. Закачались ветки… Хорошо!
На дороге показалась запряженная в дровни корова. Подле шел человек в стеганых брюках и бушлате, до глаз закутанный платком. Они везли дрова.
— Здравствуйте! — сказала я. — Как называется эта деревня?
— Бобровка, — женским голосом отвечал человек.
— Почта здесь есть?
— Нет, почта в Пяткове. Вас вчера с Красноярска пригнали? — она размотала лицо, чтобы лучше беседовать.
— Из Красноярска. Сколько досюда километров?
— Поди двести будет.
— А до Енисея отсюда?
— До Залива — это деревня на берегу Енисея — верст семь. Там нашего колхозу бригада. — Женщина критически осмотрела меня. — Председатель вечор бранился — никудышних, говорит, привез. И вправду… Какая с тебя колхозу польза?
— Никакой, — отвечала я. — Я в Бобровке оставаться не хочу, поеду в Залив, на Енисей.
— Нук что? Зайди в правление, поговори. Во-он правление-то!
— Пойду.
В правлении было жарко и накурено. Взволнованно толпился народ, прибывший с нашим этапом. Председатель спрашивал, у кого какая специальность. Что может делать? Дошел до меня:
— Что можешь работать? Коров доить можешь?
— Нет. Я инвалид, физически работать не могу.
— А чем жить будешь?
— Там посмотрим. У меня взрослые дети, помогут.
— Пятая баба работать отказывается! Чего же я вас возил?
— А ты нас спрашивал? Нам даже не сказали, куда едем.
— Это верно, не сказали, — он махнул рукой…
Через народ ко мне протиснулся здоровенный сивый мужик, протянул руку.
— Я столяр, — сообщил он, — становись моей бабой, прокормить смогу.
Он удивился, что я отказалась от брачного предложения.
— Чем же жить будешь? А у меня специальность хорошая!
— Поеду в Залив, там посмотрю.
Столяр прошел дальше, перебирая приехавших женщин, подыскивая жену. Я вышла из правления, пошла продавать рубашку, чтобы дать телеграмму — денег у нас ни у кого не было, не выдали из тюрьмы.
На улице остановила женщина:
— Мне старушка нужна, смотреть за ребенком, я ветфельдшер, в разъездах все, — не пойдете ли ко мне? Все лучше, чем в колхозе!
Но я отвергла и это предложение:
— Поеду на комиссовку в райцентр. А пока — хочу жить в Заливе.
В Заливе
Дня через два колхоз дал подводу под вещи и мы — пять человек — переехали в Залив.
Князь сибирских рек, Енисей сочетает прозрачность и быстроту горной реки с необъятным простором. Проходя через жаркие хакасские степи, он так нагревается, что у Красноярска становится мощной артерией, обогревающей сотни километров вниз по течению: вдоль его берегов не бывает заморозков до половины октября.
Русские старожилы чтут живительную силу Енисея: в деревне Залив в 50-е годы XX в. еще выходили к нему с поклонами, когда он весной ломал лед, выносили и пускали по воде хлеб-соль.
Я увидела первый раз Енисей не весной, когда он гремит ледоходом, не летом, когда он, блистая, несет свои теплые воды, а зимой. Огромную снежную пустыню, отороченную синеватой зеленью сосновых боров да серой твердью скал на другом берегу. От солнца лежали на нем ярко-синие тени. Было тихо, но резкий холод захватывал легкие, ослабевшие в каменных мешках тюрьмы. Вдоль берега тянулись прясла огородов, упираясь в береговой обрыв. Коричневые бревна домов выделялись на белых снегах.
Поклонилась я Енисею и заплакала от радости перед его красотой.
Жить в деревне стала в избе у мохнатого старика бакенщика в боковушке, за перегородкой. Веселой алой краской, что красят бакены, были окрашены в избе лавки, очелье печи, кадка с водой и кровать. Вечерами хозяин сидел за самоваром, и щеки его становились такого же алого цвета. Но старичок он был строгий — даром жечь керосин не велел: в восьмом часу вечера запирал калитку на улицу и тушил лампу. Он забирался на печь, а я устраивалась за перегородкой.
Жизнь входила в тихое русло: память стирает такие дни, чтобы восстановить их, надо было отыскать обрывки записей, перечитать уцелевшие письма, свои и друзей: Григория Абрамовича Шайна и Веры Федоровны Газе. У них, в Симеизской обсерватории, прожила я счастливые месяцы летом 1948 года, между первым и вторым турами. Эта дружба была отрадой в лагерях, поддержкой в ссылке: в те времена лишь немногие не боялись помогать заключенным. Сохранились и отрывочные дневниковые записи. Привожу отрывки из них.
15 января 1953 г. Занесенная снегом деревня. Полное одиночество. Оно особенно трудно, когда человек слаб и болен. Письма отправила. Пока дойдут до Москвы — 10 дней. И обратно — столько, ведь почта из Пяткова ходит не каждый день. В колхозе выдали всем бывшим лагерникам «аванс на будущие трудодни» — 15 кг картошки. Но нужны деньги хотя бы на муку (хлеба здесь не продают — надо купить муку и печь оладьи). Когда-то придут деньги?
17 января. Никогда в жизни не было так тяжело. Все, о чем ни подумаю, — несет боль. Одиночество полное: ни друзей, ни детей, некого ожидать. Да никому, кроме Тани, и я не нужна. А Таня — беспомощно лежит на нарах в лагере. Вспоминаю о «Ломоносове» — мучительно ожидание, как за любимого сына в бою: пробьется ли эта поэма в печать? Вспоминаю «Котомку» — беспомощность, близкая к отчаянию: получу ли написанное — вышлет ли Ликин? Когда уезжала из лагеря, он вызвал меня к себе и сказал:
«Если хотите — получите рукопись, как я обещал. Но предупреждаю, ее могут отнять на первом этапном обыске. Если доверяете мне — советую оставить, я вышлю вам на место».
Согласилась, конечно. Как приехала — написала ему свой адрес. Ответа пока нет. Как мало надежды увидеть и это дитя!..
А живые, реальные дети? Они живут собственной жизнью, и я им не нужна. Написала, чтобы выслали деньги. Горько в 50 лет брать деньги от детей. Что может быть горше сознания, что есть силы, есть мысли и знания, но они никому не нужны? Ты выкинута из жизни. Тебе предлагают на выбор: чистить свинарники или плести маты в колхозе. В лагерях было легче: там видимые глазу заборы и стены, а тут самое сильное глумление, которое может быть совершено над человеком. Говорят: «Вы свободный гражданин, вы даже не лишены права голоса, будете участвовать в выборах», — а без разрешения коменданта не можете двинуться дальше, чем на 10 км.
19 января. «Робин, Робин, бедный Робин!» — кричал попугай Робинзона… А у меня нет даже попугая, который пожалел бы меня.
25 января. Наконец получила деньги и могу расплатиться с долгами за жилье и за молоко. Договорилась с комендантом, что еду в Казачинск к врачу. Ехать надо из Пяткова, там проходит автобус Красноярск — Казачинск. Это новость для меня — такие длительные, на сотни километров, рейсы автобусов. Очень интересно. И поеду, «как все люди», ни сопровождающего, ни конвоя.
26 января. Отдала деньги за молоко. Они порадовались не деньгам, а тому, что я их получила. Хорошие старики! Ведь он сам пришел ко мне две недели назад, поздоровался с Сергеичем (моим хозяином — бакенщиком) и говорит:
— На одной картохе-то — ноги протянешь. Приходи к нам за молоком. Будут деньги — отдашь, а не будут — не обеднеем от литра молока, а тебе поддержка. Пойдем со мной, старуха тебе нальет. И ходи к нам всякий день.
Пошли. Хороший, крепкий дом. Домотканые половики, на окнах «сады», на лавках — домотканые дорожки.
— Привел, — коротко сказал старик, — налей в свой бидончик, у ей посуды нет.
— Пожди, — отвечала старуха, — пообедаем, тоды и налью. Садись с нами обедать, гостюшка.
— Нет, спасибо.
— Спасибом сыт не будешь, — сказал старик, усмехаясь, — я сам такой же, как и ты, ссыльный был, знаю, каково на новом месте обживать.
Разговорились… Оказывается, он был раскулачен. Их забрали из Залива «полдеревни», названных кулаками. В конце сентября 1930 года посадили на баржу и спустили вниз по Енисею. Выгрузили, когда встала река и дальше везти нельзя было. Ни жилья, ни продуктов. Стали рыть они в мерзлой земле норы, собирали плавник на подпорки и на топливо. Дети и старики у всех за зиму перемерли, взрослые — кое-как уцелели. «Сибиряки привышны», — сказал он, усмехаясь. Питались дичиной, что попадала в петли, ели песцов да рыбу, что ловили подо льдом. Словом, около половины людей в первую зимовку вымерло. Те, кто выжил, кое-как приспособились. А потом рассосались из этого гиблого места кто куда. Во время войны не очень-то смотрели, кто куда делся. Жена у него умерла. Он вернулся в свою деревню, да и «прибился» к дому А. И. Она — вдова его двоюродного брата. Тот, «слава Богу, умер до раскулачивания». Жила она с сыном. В войну сына забрали на фронт, и он сгинул без вести. Вот и стали старики жить вдвоем. «Ни мне без мужика, ни ему без бабы не прожить, — сказала она, — а мы все-таки свои, вот и сошлись. Огород есть, старик рыбачит, за орехами ездит по осени, у меня — корова, живем помаленьку». — «Не хуже людей живем. Кто работать умеет, его как ни дави — вымырнет», — подтвердил старик. Стала я у них брать молоко. И стали это первые мои друзья в кромешном одиночестве.