Коля ел, держа в одной руке огурец, в другой — кусок хлеба. Крепкие белые зубы раздробили бы кости, не огурец. Полные губы растянулись в доброй улыбке.
— Что вы рассматриваете меня? Не эстетично закусываю?
— Нет, — отвечала я, беря огурец. — Я не об этом думала. Думала: хорошо бы спеть нам сейчас, да нельзя — привлечем внимание.
— Конечно, нельзя, — сказал Саша, отрезая тоненький ломтик огурца, — рискуете погореть.
— Забавно жить зайчиком, но скоро надоедает, — вздохнула я.
— А знаете вы, — задумчиво сказал Коля, — нам с братом все время приходится жить вроде зайчиков, — он посмотрел мне в глаза. — Батька наш «служитель культа», выражаясь официально — деревенский поп… Такой самый, как были отцы Сеченова, Ивана Петровича Павлова и многих других ученых. Как отцы Добролюбова и Чернышевского, наконец. В царское время мы, деревенские поповичи, с трудом пробирались в университет, голодали, мерзли, черносотенные баричи подавали нам два пальца, но мы пробивали себе дорогу. Шли в науку или в революцию. А сейчас на нас — клеймо. Прячь его или изворачивайся, откажись от того, к чему тебя тянет. Я вот в Медицинскую академию хотел поступить, хирургом стать — не приняли. Слава Богу и на том, в Пермский университет протолкался, благо здесь не так людно. Сашка в Александрию хотел, агрономом стать — не взяли, сиди помалкивай в тряпочку. Вот те и хозяева жизни, как вы говорили. Новый мир строя, вы о таких думаете? Которые хотят учиться, быть полезными народу, а им отвечают: «У тебя батька — поп».
Коля невесело усмехнулся и тряхнул русым чубом.
— И от батьки своего не хочу отказываться — какой он там мракобес? Тишайший человек! Бился, нуждой задавлен, потому что за требы ничего с крестьян не брал. Из последних грошей рассовал нас, пять штук, по гимназиям, а мы от него откажемся? — Коля насупил широкие брови. Дрогнули губы горькой, но твердой складочкой. — Не откажусь!
— Но, но, Колька, — сказал Саша. — Не хирургом, так физиологом станешь. А я и без Александрии агрономом развернусь. Ты чего это рассуропился?
— Не рассуропился. Вы, Нина, — человек хороший, а в жизни многого не видите. Вот и захотелось вам показать, как иногда жить приходится.
Я смотрела на них широко открытыми глазами.
— Я понимаю, Коля, я понимаю, мальчики.
— Понять нетрудно: чужой в родной стране. И не верят тебе. А чем мы виноваты?
Я перевела глаза с одного на другого. Они сидели, костистые, крепкие. «Развернуться бы им, хохотать да петь во весь голос, да учиться, упорно, настойчиво. Такие — доходят до профессуры».
Мы молчали. Сумерки спустились в каюту. Где-то далеко, на реке, встречный пароход кричал тонким, протяжным голосом. «Степан Халтурин» вздохнул и прогудел басовито. На реке зажигали бакены.
Путевые записи
16 августа. Вот и простилась с Меркуловыми. «Степан Халтурин» повернул обратно к Перми, а я вылезла в Чердыни. Первый раз в жизни увидела я уездный городишко.
К Каме спускались с крутого берега две деревянные лестницы. У пристани толпились бабы, приоткрыв белые тряпки на корзинах.
— А вот, а вот творожные шаньги! Пироги с грибами! А ну, а ну — налетай!
Я бы и налетела, да купить-то не на что — деньги за фрак почти кончились, не до пирогов. Пошла по лестнице.
Вышла на широкую пыльную площадь, на другой стороне высунулась из-за деревьев белая каменная церковь. Приземистая, с синими куполами. А во все стороны от нее — поросшие травой улицы. По обеим сторонам домики то прятались за кусты черемухи и бузины, то высовывались из палисадников. У каждого стояли деревянные, украшенные металлическими бляшками гвоздей ворота, и рядом — калитка.
Шла я вдоль улицы, сама еще не зная куда; глазела. И на меня, чувствую, из окон глазеют. Ребятишки выбегают за ворота и глядят вслед. Вдруг они закричали:
— Матвеич да Михеич идут! Матвеич с Михеичем!
Серединой улицы шел человек с балалайкой. Он приплясывал, пошатываясь, но ловко сохранял равновесие и припевал:
Трах, тах, тара-рах!
Появился монах
На сионских горах:
У его трубка в зубах,
Балалайка в руках!
Рядом с ним шел большой козел, тряся бородой и тоже пошатываясь.
Изредка козел останавливался, открывал бородатый рот и кричал: «Бэ-ээ!»
— Поет, поет! — с восторгом кричали ребятишки.
— А ну подноси кто-нибудь, мы не так запоем! — сказал человек. И козел закричал, подтверждая: «Бэ-э-э!»
У ворот там и сям показывались люди. Какой-то старик сел на лавочку, не спеша вынул из кармана кошель и крикнул:
— Ванька! Принеси им чекушку!
Босоногий мальчишка, зажав в кулаке деньги, побежал в переулок. Он вернулся и, переводя дух, протянул человеку с балалайкой бутылку. Тот взял, посмотрел на свет, крякнул и стал пить, запрокинув голову. Козел смотрел на него рыжими глазами. Потом разбежался, пнул его в бок рогами и встал, раскрыв рот.
— Просит! Просит свою долю! — закричали ребятишки.
Человек оторвался от бутылки.
— Не обижу! — Хлебнул еще раз и протянул бутылку козлу. Козел жадно раскрыл рот и запрокинул рога. Человек, держа под мышкой балалайку, лил ему в рот, приговаривая: — Пей, Михей, пляши веселей!
Со всех сторон глядели люди.
— Невинную тварь и ту совратили, безбожники, — со скамейки сказала старушка, поправляя платок и качая головой.
— Как совратили, бабушка? — спросила я.
— Да был козел как козел, обыкновенная животная. А как вернулись они с войны, пошли, с радости, что целы, по кабакам и его, козла, выучили. Шатается теперь по городу, только что не сквернословит. Хозяин от него отступился. Кому нужна такая животная? Караулит он у кабаков. И ведь каждый-то ирод — сам пьет и ему подает.
— Водку?
— Водки у нас нет, кумышка самогонная. Вольют козлу и идут вместе, песни играют.
Мужик отдал мальчишке бутылку, взял балалайку и запел. Козел шел рядом, покачиваясь. Кругом у ворот хохотали люди.
— Вот какие времена пришли, — вздохнула старушка, — животная и та озорует.
— Нешто раньше не бывало? — отозвался старик у других ворот. — Не твой ли свекор, Матрена Ниловна, так напоил гусей суслом, что они пали как мертвые. Их даже ощипали, думали, пропащие.
— Это было, — нехотя согласилась старушка, — но безобразий таких, чтоб животная песни средь улицы пела, — не бывало.
Так встретил меня древний торговый град Чердынь.
17 августа. Проночевала я у той старушки, с которой разговорилась у ворот, а утром направилась в Бондюг. Там, говорил мне Борис Иванович, живет старичок Иван Лукич, у него есть записи былин, очень старинные. Есть и книги старого письма.
Это может быть: ведь Кирша Данилов, видимо, записывал былины в Приуралье. Может, и я открою такой старый список?
До Бондюга тридцать верст лесами, дойду в два дня, в один трудно дойти, не зная дороги. Заночую в 20 верстах от Чердыни, там есть деревня.
19 августа. Бондюг. Зарисовала и начертила планы построек. Здесь дворы, как крепости, окружают дома. Дома невысокие, не такие, как в Архангельской губернии: по Двине там люди живут во втором этаже, а внизу хозяйственные постройки все под одной крышей. Тут — скотный двор стоит в стороне, амбары, клети, всякие хозяйственные постройки смыкают квадраты двора, а изба — сбоку, окнами на улицу.
Пришла я в Бондюг под вечер. Шла из Чердыни все лесами да лесами, решила проделать путь в один день. Вдруг сразу раскрылись ели, обнаружив поляну, косогор и вытоптанную к речке поскотину. Несколько коров стояли по брюхо в воде.
В кустах послышался лай, мячиком вылетела пестрая собачонка. Показалась потом седая борода и сдвинутая набок войлочная шапчонка.
— Шарик, Шарик, ко мне! Ты, милай, не бойся, он не тронет.