Чуриковки
— Кроме академических — все сюда без вещей пришли.
— Не все, не все, Анна Ивановна с большим узлом пришла, — сказала черненькая кудрявая девушка, указывая на полную женщину в платочке.
— Обязательно с вещами надо, — подтвердила Анна Ивановна, — нам братец Иванушка велел: необходимое с собой в тюрьму берите.
— Чуриковки знают, за что сидят.
— За Бога, за Бога сидим, — скороговоркой сказала Анна Ивановна, — за него и сидеть не страшно.
— А когда не знаешь, за что, — страшно, — ответил ей чей-то грустный голос.
— Почти каждая говорит — не знаю, за что. Неужели все зря сидят? Врут, наверное. Знают свое дело, да не признаются.
Черненькая девочка молча укоризненно посмотрела на говорившую.
— Вот что я знаю: мы с подругой по институту вместе к экзамену готовились, я к ней на квартиру ходила. У нее арестовали отца, я даже не знала, что он арестован. А потом забрали и подругу и меня. Следователь мучил всю ночь: расскажите, в какую контрреволюционную организацию вы были вовлечены и какие вам дали задания. Я уверяю, что ничего не знаю, а он… Он так страшно ругается… И все грозит, что изобьет, — прошептала она.
Н. И. Гаген-Торн с дочерью Галей. 1930 г.
Домашний спектакль «Сказка о мертвой царевне». Ведущая спектакль и режиссер — Нина Ивановна Гаген-Торн, королевич Елисей — дочь Галя, царевна — племянница Алла (Бианки), девушка — Нера Бианки. Январь 1935 г.
— Разберутся, — уверенно сказала стриженая, очень подтянуто одетая пожилая женщина, — я старый член партии и заверяю вас, Наташа, с вашим делом, как и с моим, непременно разберутся! У следователей очень много работы, поэтому произошла задержка. После праздников, если дело обстоит так, как вы говорите, вы пойдете домой! Вы комсомолка?
— Комсомолка.
— Ну и не поддавайтесь мещанским обывательским басням: партия не может не разобраться правильно!
Мы с Верой Федоровной молча переглянулись. Шел ноябрь 1936 года. Эра массовых репрессий только еще разгоралась, охватывая все новые слои населения. В 1929–1930 годах шли коллективизация и раскулачивание. Часто кулаками оказывались те, кто за 10 лет до этого, в 1918 году, был бедняком, сумел воспользоваться выданными государством землей и скотом, отобранным у помещиков, во время НЭПа завел крепкое, прогрессивно организованное хозяйство. Такие хозяйства в то время одобрялись и поощрялись! Но вскоре период НЭПа кончился. Началась эра коллективизации. Люди, имевшие крепкое хозяйство, пошли в ссылку как кулаки. Этот процесс охватил деревню. Горожане почти не знали о нем или не замечали его. Потом, в 1932–34 годах, начались аресты в городе, но арестовывали в основном «бывших людей», организовывались процессы «вредителей». Их разоблачали, они давали против себя показания, уходили в лагеря, если не были расстреляны. Городская масса не представляла себе, что аресты могут коснуться и их. 1936 год охватил арестами уже все слои поголовно, прежде всего — партийцев. Это продолжало казаться многим каким-то недоразумением. Даже те, кто попал в тюрьму, долго считали это индивидуальным недоразумением, ошибкой. К осени 1936 года опасность осознала, пожалуй, только беспартийная верхушка интеллигенции. Она вступала в тюремные двери с грустным сознанием: выход отсюда вряд ли возможен. Человек брал с собой чемоданчик, прощался с семьей, хорошо зная, что это — на годы. На долгие годы.
Так встретились мы в камере с Верой Газе. Понимание было одинаковым. Переживания — различались по темпераменту. Она — с мудрой покорностью карме, я — с пылким желанием бороться. Волк, даже затравленный, не сдается без боя: мне доставляла удовлетворение перепалка со следователем. Я была уверена (уверена и сейчас), что бьют тех, кто боится побоев. Если это чревато неприятностями — бить опасаются. Конечно, если нет специального задания сверху — применять пытку.
Утром к следователю вызвали Анну Ивановну. Она неторопливо поправила платок, поклонилась в пояс камере и степенно пошла к решетке. Держали ее почти до вечера. Но вернулась она спокойная, без рыданий. Попросила только: нет ли у кого карандашика? Дали. Оторвала от газетки, в которую заворачивали махорку, чистую полосочку и написала что-то. Попросила у курильщиц спички и подожгла бумажку. Записочка скорчилась и сгорела. Анна Ивановна села на свою постель.
Уже когда в камеру принесли ужин, забрали миски с перловой кашей, поели, кто где устроился — за столом мест не хватало, — Анна Ивановна подошла к нам.
— Помог мне братец Иванушка, — удовлетворенно сказала она. — Помог. Укрепил.
— Кто такой братец Иванушка? — спросила Верочка.
— Коммуны нашей председатель. Слышали про него?
— Я немножко слышала про эту коммуну, она на первой сельскохозяйственной выставке премию получила?
— Да. А начинали с восьми коров, с куска болота под Вырицей. В двадцатом году братец Иванушка выхлопотал. Старую, от прежних господ оставшуюся дачу еще дали в Вырице. А какую жизнь-то сделали!
Анна Ивановна засветилась:
— Три лета я в ту коммуну порадеть братцу ездила.
И каждый ездил — отпуск свой проводил и работал. Человек по тридцать в коммуне живало летом. Сядут за стол — братец Иванушка во главе стола. На лавочках по обе стороны садятся: по правую мужчины, по левую женщины. И трапезуют и беседуют. Перед каждым чашка поставлена, и стряпуха, чья череда в тот день, обносит пищей. Как на тайной вечере Христос с учениками. Беседу ведут. И братец Иванушка изъясняет: «Не верю, что человек один раз живет. Много раз он живет, умрет и опять воскреснет. Не в раю, в рай-то не скоро попадешь; на земле опять родится младенцем. Войдет душа во чрево и воплотится».
Мы с Верой переглянулись.
— А вот-таки и понятно, почему у человека судьба несчастная бывает: за прошлые грехи! Это и есть чистилище: в прошлой жизни грешил, умер, врагам своим не простив, не покаявшись, и снова душа на землю попала — пусть покается! Мы не помним, что раньше жили, а дела наши помнят, откликаются.
— Карма? — прошептала Верочка. — Откуда это здесь?
— А почему же это известно? — спросила я.
— Которые чистые, Богу угодные души — те помнят. Братец Иванушка себя семь тысяч лет помнит. И как Христос на земле жил, и как распяли его — видел братец Иванушка, помнит. Нам рассказывал, все плакали, — она замолчала, умиленная воспоминаниями. Отошла от нас на свое место. Села со светлым лицом. Только раз, возбужденная убеждением, что братец услышал ее сигнал, рассказала она так подробно. Потом — избегала длинных расспросов, а я, я боялась спрашивать — в тюрьме никогда не показывают: знакомых по воле, а тем более однодельцев, не держат в одной камере. О знакомстве — не подают вида.
Доверяя нам с Верочкой, Анна Ивановна через несколько дней шепнула о новенькой: «Наша, с Вырицы». От нее мы узнали подробнее о вырицкой коммуне.
В течение НЭПа коммуна разрасталась и богатела. Работали «как хотели да как могли». Платы не получали, но были сыты и восторженно-радостны: миру душевному, дружеству, отдыху от города и борьбы за существование.
В 28-м году коммуну разогнали, братца Иванушку арестовали. След его потерялся. Перед арестом он учил не бояться страданий, помогать друг другу и — как акт наиболее действенный — просить о помощи в самую трудную минуту: сожженной запиской позвать его.
Организованность осталась, как — неизвестно, но чуриковки умели передавать друг другу вести и в самой тюрьме. Знали, что их довольно много сидит, и мужчин и женщин. Получили передачу с теплыми вещами, валенками, полушубками и спокойно готовились к этапу, надеясь почему-то, что их всех вышлют в одно место.
Как они умудрялись общаться — не знаю. Тюремная этика запрещает наблюдать, как передаются вести. Во всяком случае, они знали, сколько и в каких камерах сидят «наши», знали, что готовится этап из следственной тюрьмы.