В нашем этапе мне удалось спасти многих, потому что мама моя — умница — умудрилась в последней передаче запечь по углам пирогов маленькие пакетики с кристаллами марганцовки. От отца я знала, что раствор марганцовки великолепно излечивает поносы. Постоянно возила марганцовку в этнографические поездки. И тут раздобыла эмалированный бидон, развела марганцовку и всех поила: ложку вишневого раствора 2 раза в день. Поносы почти прекратились в нашем бараке.
Я предполагаю, что так погиб Мандельштам на этой пересылке Владивостока. Важно воздерживаться от тухлой рыбы, смачивать пайку хлеба снаружи марганцовым раствором и побольше двигаться во дворике, вне барака. Наш этап проходил пересылку в июле. Поэтому было синее небо, иногда прорывалось с ветром морское дыхание. Это несло облегчение. Не казалась насквозь зараженной земля под ногами. Сквозь колючую проволоку далеко были видны ряды бараков. Но ведь все-таки, наверное, они покрывают не всю землю? Еще остались, и леса. И — вода океана. Скоро нас погрузят в пароход и повезут на Колыму.
Не очень скоро: почти три недели просидели мы на Владивостокской пересылке. Наконец нас погрузили на пароход. Путь до Колымы был нелегким. Были последние дни июля. Жарко. Пока шли советскими территориальными водами, нам разрешали выходить на палубу. Радость видеть морской простор тешила. Свежий ветер бодрил. Но вот на горизонте — полоска земли: мы входим в японские воды. Всех загнали в трюм и люки задраили: японцы не разрешали провозить заключенных, и этот «товар» проходил контрабандой. Наши сказали, что в трюмах везут скот. Когда прошли японские воды, открыли трюмы, разрешили выходить. Прежде всего вынесли потерявших сознание от духоты. Их клали на палубе и обливали водой. Смертных случаев на этот раз не оказалось.
В открытом море можно было ходить по палубе и даже не возбранялись разговоры с мужчинами. Шурочка, московская студентка, получившая по 58-й статье, пункт 10, 5 лет лагерей, встретила своего мужа — его, оказывается, тоже гнали на Колыму, и они попали в один этап. Целый день они сидели, тесно прижавшись, Шурочка плакала на его плече и все твердила: «За что? Ну за что же?» Он молча гладил ей руку. Встретятся ли они еще когда?
Кончалась серо-зеленая ширь без края, по горизонту потянулись гряды скал.
В Охотском море погода изменилась: два дня «Джурма» штормовала. Когда 7 августа вошла в бухту Нагаева, казалось, уже наступила осень. Серые базальтовые скалы отвесно поднимались над зеленой водой, желтея лиственницами.
На горах сидели сивые тяжелые тучи и дышали таким холодом, точно вот-вот начнут трясти снег.
Пароход, пыхая дымом, прошел между скалами, в глубину полукруга, по краям которого лепились домики.
Заключенных выпустили на палубу. Велели приготовиться с вещами. Мужчин было четыре с половиной тысячи, женщин человек триста (их мало привозили в колымские лагеря). Мужчины и женщины встали на палубе, отделенные друг от друга стрелками. Они ехали в разных трюмах, но во время пути с привычной уже тюремной ловкостью многим женщинам удалось разыскать мужей, повстречаться. Теперь они волновались — увидят ли близких в последний раз?
У других мужья не попали в этот этап, но они все-таки взволнованно смотрели: вдруг мелькнет родное лицо? Третьи не знали, арестованы ли их мужья, или совсем не имели мужей, но и они жалостливо и взволнованно рассматривали толпу исхудавших, небритых, посеревших мужчин.
Мужчины тоже тревожно и взволнованно рассматривали женщин, искали близких.
Над всеми стояло одиночество, тревога и боль.
Вместе с берегом подступало начало неизвестных лет, на которые они были осуждены. За плечами, как шторм в море, были встряска допросов, тюрьма, отчаяние.
Надо было начинать жить. Какой жизнью? Из прошлой выносило обломки — то, что уцелело в смятенном сознании, и то, что попало в уцелевшие пустяки вещей.
Пароход, бурля зеленой водой, подошел к мосткам. Бросили причал. Кто-то по спущенным доскам пробежал на пароход. Крикнул: «Строиться! Мужчины!» Вооруженные винтовками стрелки стали выводить их. Заключенные шли, как рыбы в колымские реки, сплошной лавой, когда воткнутая палка стоит от плотности тел.
Чернели головы, головы, головы: в шляпах, в шапках, в кепках, в каких-то совершенно непонятных головных уборах и вовсе без них.
Нельзя было разобрать отдельные фигуры, а все-таки женщины поднимались на цыпочки, старались выискать своих. Не находя — выдвигались, чтобы те, близкие, могли их заметить.
Пароход «Джурма» вмещал 5 тысяч заключенных. Из Владивостока в Магадан он делал два рейса в месяц. Второй пароход «Кулу» вмещал 4 тысячи заключенных. Тоже делал два рейса в месяц. Итого в месяц прибывало на Колыму 18–19 тысяч заключенных. Из них женщин не больше 2 тысяч. Их оставляли в Магадане и распределяли на рыбные промыслы и в сельскохозяйственные лагпункты. Мужчины были нужны для золотых приисков.
* * *
Воспоминаний о колымском периоде жизни не сохранилось, только стихи и письма.
Из «Колымского дневника»[7]
Теперь
Не хуже, не лучше других —
Равноценна моя строка.
Потому, что это не стих:
Иероглиф и знак векам.
Потому, что это не боль —
Сгусток истории в нас.
Как лучину эпоха колет
Душу, чтоб ярче зажглась.
Не чадила б — стихом горела,
Красным пламенем осветив
Человечье черное дело
И скорбных мечтаний взрыв.
«Если бы ангелы в небе были…»
Если бы ангелы в небе были,
Неужели б они
В трубы свои не трубили,
Не зажигали огни,
Кликами не собирали ратей,
Чтобы броситься, крыльями трепеща,
В этот дом, где как в кратере
Плавит, зажав в клещах,
Души и жизни —
Страх?
Расплавленное течет, пузырясь,
По круглой земле.
Если бы ангелы были,
Зажмурились бы они —
Не глядеть,
Как по земле щербатой
Из человечьей лавы
Лопатой
Строится пористый ком,
Катить по земле щербатой.
А тот, на огромном плакате,
Смотрит кошачьим зрачком,
Как струится
Человеческой лавы поток.
Ангелы, может, могли бы молиться.
Мы — лишь сжимаем висок.
Шпалерная. 1937
«Лежу я, глаза закрыв…»
Лежу я, глаза закрыв,
Стук колес бесконечен и мерен…
Может быть, ты и жив?
Может быть — не расстрелян?
В дожде паровозный гудок
И уходят леса Сибири.
Мир в крови, как в реке, намок,
Поток — разливается шире…
Из пены торчат суки
Разрушенных существований.
Как тигр, обнаживший клыки,
Лижет реку Неведомое Сознанье.
И поезд уходит, дрожа,
Под тяжестью нашей обиды.
Может быть, не был курок нажат?
Может — ты дышишь и видишь?