Возможно, потолок бунинского мировоззрения, художественного в том числе, определялся тем, что, в отличие от своего кумира и учителя Толстого, он был бездетен (его единственный ребенок от первого брака умер в раннем детстве)? В письме Бунина отчетливо ощутима некая специфическая жестокость полусироты, который всего в жизни вынужден был добиваться сам. Свидетельством тому – два сокрушительно сентиментальных «сиротских» рассказа, написанных на одном дыхании 28 сентября 1940 года, «Красавица» и «Дурочка», – короткая проза, обжигающая как кипяток. Но то была слишком болезненная тема, грозившая разрушить не только замысел цикла, но саму художественную систему Бунина – и он поспешил вернуться в не столь опасный мир «темных аллей», чтобы вспоминать и грезить.
А также, чтобы, раскладывая пасьянс любовных и постельных историй, постараться понять: чем же все это было? Морковкой на удочке? И «счастье наше, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету» (эти слова толстовского Платона Каратаева цитирует героиня «Чистого понедельника» герою – и в контексте «Темных аллей» они выглядят изощренной эротической метафорой)? Или же в послушании природному зову заключен секрет молодости и наполненности человеческой жизни? Зачем-то же милосердный Господь не создал нас однополыми?
Бунин плотоядно влюблен в жизнь, и «Темные аллеи» – его последний творческий «гон», художественно воскрешающий все самое драгоценное и сокровенное, что случилось на его веку вопреки неисцелимому безобразию мира.
Несколько поздних этюдов фактически примыкают к циклу «Темные аллеи» («Крем Леодор» – о «зверином зове разнузданной плоти», и «Ахмат» – о «лютом» вожделении к беременным) или же выглядят послесловием к нему («Мистраль» – о преходящести жизни, и «Бернар» – о близкой дружбе с Мопассаном моряка, владельца яхты «Бель Ами»). В 1952 году, предусмотрительно открещиваясь от невольно напрашивающегося сравнения с вдохновенным и циничным автором «Милого друга», столь же вдохновенный, но куда более лиричный автор «Темных аллей» прощается с жизнью и литературой такими словами:
«Мне кажется, что я, как художник, заслужил право сказать о себе, в свои последние дни, нечто подобное тому, что сказал, умирая, Бернар».
Последними словами капитана Бернара были: «Думаю, что я был хороший моряк».
«Нобелевский» роман Бунина
Ивану Бунину (1870–1953) посчастливилось в 1933 году первым добыть для русской литературы Нобелевскую премию, которой она давно заслуживала, и решающую роль в этом сыграл его роман «Жизнь Арсеньева». Тогдашней западноевропейской публике показалось, что эмигрант Бунин доступно объяснил ей внутреннее устройство российского исторического вулкана, долго дымившего и вдруг проснувшегося. Бунинская «Жизнь Арсеньева» выглядела попыткой лирического эпоса, главным героем которого сделался не полуавтобиографический персонаж, а целая страна. Надо понимать, что этому предшествовали «Окаянные дни» – дневник-памфлет кровавых революционных лет, насытивший «Жизнь Арсеньева» не только предчувствием, но и знанием, чем ВСЁ ЭТО закончилось. Поэтому Бунин так ностальгирует по собственной молодости и той стране, которая была у него украдена. Не христианское и антиисторическое отрицание им собственной доли вины в произошедшем, – «я никого не убивал, не крал ничего», – вменял ему Борис Зайцев, также писатель-эмигрант, претендовавший на Нобелевскую премию в те годы. Зато Бунин, как мало кто в русской литературе, умел описывать всё вкусно – у него, по признанию того же Зайцева, «внешней изобразительности чуть ли не больше, чем у Толстого. Почти звериный глаз, нюх, осязание». Именно отсюда прямая дорожка вела к бунинским гениальным «Темным аллеям», а боковая – к набоковской прозе. Роман «Жизнь Арсеньева» и стоит воспринимать как солнечное связующее звено трилогии, оттененное по краям «Окаянными днями» и «Темными аллеями».
Предметом художественной прозы являются потери, а целью – желание восполнить их, вернуть утраченное время переполненности жизнью всклянь, в чем и состоит «кайф» этого искусства для автора и читателей. «Жизнь Арсеньева» писалась Буниным в Провансе на юге Франции, где в эмиграции он привык проводить с семьей теплое время года. Южная природа пробудила в нем воспоминания юности. Уроженец неказистого подстепья, Бунин ценил неброскую красоту среднерусских пейзажей – привольных, ситцевых, льняных. Гордился, что атмосфера этих лесов, полей и селений вдохновила прозу Тургенева и Толстого, музыку Чайковского и Рахманинова, палитру Левитана. Но оказавшись в ранней юности в южных губерниях России, на Украине, в Крыму, Бунин влюбился в них бесповоротно и навсегда. Не счесть его дифирамбов благословенному югу и его природе: «…я там сразу и навеки понял, что я человек до глубины души южный», «прекраснее Малороссии нет страны в мире». Бунин испытал нечто похожее на обретение «родины своей души», какое малоросс Гоголь испытал в Италии и Риме. Воздух, свет, климат, пейзажи – и миндальная горечь ностальгии. Нахлынувшие ощущения словно прорвали плотину и аннулировали время. Могучее чувство подхватило Бунина и понесло на волне памяти в Россию – к «Истокам дней», как замечательно переименовали англичане «Жизнь Арсеньева». Он грезит о былом и молодеет на глазах, в свои шестьдесят становясь похожим на породистого и несгибаемого древнеримского сенатора в изгнании, в окружении близких.
И все же холодок тревоги не дает ему забыться: «Почему вообще случилось то, что случилось с Россией, погибшей на наших глазах в такой волшебно краткий срок?».
Ответ писатель ищет в «страсти ко всяческому самоистребленью», равно свойственной русскому дворянству, купечеству и крестьянству (глава XVI Первой книги). Самой важной в этом плане оказывается глава XII Второй книги, где старший брат-революционер и ведущий паразитический образ жизни отец нечаянно оказываются звеньями одной цепи: «Ах, эта вечная русская потребность праздника! Как чувственны мы, как жаждем упоения жизнью, – не просто наслаждения, а именно упоения, – как тянет нас к непрестанному хмелю, к запою, как скучны нам будни и планомерный труд! Россия в мои годы жила жизнью необыкновенно широкой и деятельной, число людей работающих, здоровых, крепких все возрастало в ней. Однако, разве не исконная мечта о молочных реках, о воле без удержу, о празднике была одной из главнейших причин русской революционности?».
Бунин писал о себе, – о любви Арсеньева к Лике, которой тот стремился придать лик, – а оказалось, что написал о России. И написал с такими любовными подробностями, что та исчезнувшая страна уже никуда не денется. Его описание способно послужить Богу материалом для ее воскрешения во плоти, в инобытии.
«Недавно я видел ее во сне – единственный раз за всю свою долгую жизнь без нее. Ей было столько же лет, как тогда, в пору нашей общей жизни и общей молодости… Я видел ее смутно, но с такой силой любви, радости, с такой телесной и душевной близостью, которой не испытывал ни к кому никогда».
Это не о женщине – это о родине.
Убийство в Фиальте
«Весна в Фиальте», несомненно, принадлежит к числу лучших русских рассказов минувшего века. Однако трезвящая и похмельная осень века изменяет оптику: по мере удаления наблюдателя зерна стилистического растра объединяются и образуют вполне членораздельные фигуры. И, как с пятнами Роршаха или «слюнями дьявола» (переименованными в «Фотоувеличение» при экранизации), от раз привидевшегося наваждения уже невозможно избавиться.
Волнующие признаки весны не в состоянии далее скрывать следы совершенного писателем в вымышленной им Фиальте преступления.
Начнем издалека – с того, что, по мнению многих, не имеет непосредственного отношения к литературе. Литература, однако, не автономна, и главные губители ее – культуроведы и снобы, подтачивающие и выжирающие любую реальность подобно гусеницам.
Поскольку речь в рассказе ведется о несколько запутанных любовных связях, образовавших подспудную грибницу, обратимся сначала к презренной прозе жизни, давшей толчок искусству прозы, и какой прозы! Этот небезупречный шаг понадобится нам не для биографических разбирательств на уровне суда присяжных персонажей, а для понимания авторской логики создателя влажного мира Фиальты, со всеми ее далекоидущими литературными последствиями. Биографы Набокова установили, что прототипом Нины в рассказе явилась некая Ирина N., русская эмигрантка в Париже, зарабатывавшая на жизнь стрижкой собак (отсюда прелестная деталь о ее «лающем голоске» в телефонной трубке). С женатым и уже имевшим ребенка Владимиром у нее случился роман, от которого тот едва не потерял голову. Что-то задела она в нем такое, что до той поры дремало, а, вероятнее всего, и намеренно было похоронено в почти сорокалетнем мужчине. Естественно предположить, что особая эротическая одаренность в ней отвечала характеру его эротизма. Произошло короткое замыкание. Это и само по себе в состоянии ошеломить. К тому же Набоков был уже прочно привязан многими узами к семье, что вносило дополнительное замешательство. Если тексты способны о чем-либо свидетельствовать, кажется, подобного диссонанса с собой он еще не переживал в своей жизни. Будучи изрядно дезориентированным, он сновал в нерешительности между стабильным Берлином и легкомысленным Парижем: тянуло его в обе стороны, как и тянуло бежать оттуда и оттуда – только по разным мотивам. Так не могло продолжаться долго, на всякого мистификатора довольно простоты – история всплыла. После чего Набоков уехал с семьей в Канны склеивать треснувшую семейную чашку. Вскоре туда же прибыла Ирина, чтоб забрать любимого насовсем. Встреча произошла на малолюдной набережной, где она внезапно предстала перед Набоковым, гуляющим с малолетним сыном. В любом случае это было ошибкой Ирины, она проиграла свое сражение. Набоков ее «не узнал» и, не теряя самообладания, удалился вместе с сыном с набережной и из ее жизни навсегда.