1
Общественная атмосфера, вполне сложившаяся к середине тридцатых годов, не упала с неба. Она была подготовлена, и хотя в конце двадцатых годов представляла собой как бы неорганическое соединение разнородных настроений, положений и мнений, невысказанная формула рабства уже стремилась к своему воплощению.
Я помню одно из собраний Ленинградского Союза писателей, которое в истории моих «противоречий с самим собой», по-видимому, было этапным.
На это собрание я пришел расстроенный неопределенностью своего положения. После «Скандалиста» отношения с друзьями-«серапионами» если не рухнули, так пошатнулись. Это было естественно, но я все-таки бесился. У них (в особенности у Федина, Тихонова, Слонимского) — и в Союзе, и в «Книгоиздательстве писателей в Ленинграде», да и в любом издательстве, положение было недосягаемо высокое по сравнению с моим. Завидовал ли я им? Может быть. Но еще и сердился на то, что нельзя было открыто упрекнуть их в криводушии, которое было, без сомнения, продиктовано страхом или карьеризмом.
Словом, я пришел на собрание с намерением непременно выступить. Против кого? Против нагловатого, белобрысого Чу-мандрина с его уже набрякшим бледным лицом? Против многословного Либединского с его козлиной бородой, ходившего в полувоенном костюме, кокетливо подпоясанного кавказским ремешком?.. Против узкоплечего, с впалой грудью Миттельма-на, который еще ничего не написал, но уже почему-то считался влиятельной фигурой в ЛАППе?
Но они действовали согласно приказу, и возражать им — это значит возражать против того, что обусловило самое их положение и поведение. Они стремились «расколоть» «попутчиков», и, как я уже упоминал, в этой игре на крайнем правом фланге оказался Замятин, открыто выступавший за свободу искусства.
Так или иначе, «напостовцы» были неотъемлемым условием того маскарада чувств, который представляло собой это собрание, — и они-то как раз не прятали себя, как это делали «левые попутчики», говорившие одно, а думавшие другое. Но открыто заявлять о том, что они разделяют тупо-односторонние взгляды Авербаха и его подручных, они не могли — вот что и было прямой демонстрацией их криводушия.
Поэтому Тихонов в своей речи говорил о том, что «на Востоке уже стреляют» (кстати, это датирует собрание, речь шла о конфликте на КВЖД в октябре 1929 года). На Востоке уже стреляют, и советская литература, окруженная самыми требовательными читателями в мире, не может пройти мимо того факта, что она является оружием, предназначенным для обороны страны. А любая оборона прежде всего означает единение, союз и — что, может быть, важнее всего — взаимное понимание.
Из этого потока сухо шуршащих слов, который держался лишь на неискренних, неожиданно вылетавших восклицаниях, нельзя было сделать прямого вывода. Но непрямой был: надо понять степень ответственности литературы в моменты политической остроты.
Потом (или прежде) выступали рапповцы. Смысл их выступлений сводился к уже привычным лозунгам о необходимости воспевания пролетарско-заводской темы. Об этом с исчерпывающей, пожалуй, полнотой сказал спустя год или два В.Ермилов (см. Приложение № 14).
В конце собрания слово взял Федин — и это было запомнившееся выступление.
Значительность того, как он говорил, всегда придавала оттенок авторитетности тому, что он говорил, и это странным образом поднимало слушающих в собственных глазах. Он начал с общей мысли о том, что наша литература призвана стать историей страны. Уже несколько смешной представляется та нескромность, говорил он, с какой иные беллетристы пишут о том, как они относятся к революции и как революция относится к ним. Это литература, построенная на ложном представлении о собственном значении, полная обид и признаний, в которых уже давно никто не нуждается.
Еще никто не подозревал, что он метит в Замятина, — но это и был его ход, полностью заменивший вяканье Слонимского с его нервным посмеиванием и виноватой улыбкой — и тихоновское «на Востоке уже стреляют».
Мягко, но внятно он назвал Замятина, и стало ясно, что весь предшествующий историко-психологический экскурс относится именно к нему.
— Федин против Замятина! — сказал мне после собрания Ю.Рост, корреспондент «Литературной газеты». — В любой стране это было бы сенсацией! На первой полосе, аршинными буквами! А у меня, если я напишу об этом пять строк, их, вернее всего, выкинут по каким-нибудь высшим соображениям. У нас нет прессы!
Потом выступил я, и, без сомнения, это была самая неудачная речь в моей жизни. В итоге она была направлена против правления, которое всецело занято административными делами и как будто нарочно не замечает всей сложности литературной жизни. Заключается эта сложность прежде всего в путанице понятий: неумелость, с которой написаны иные прославленные книги, критики называют новой литературной формой. Не помню, что еще я говорил, да это и не имеет значения.
Всем было ясно, что я выступаю против правления, в котором не состою, но, по-видимому (так понял мою речь, например, Слонимский), хочу состоять. Почти все собравшиеся были «попутчиками», Союз противопоставлялся ЛАППу, немногие его комиссары похаживали среди нас в хромовых сапожках, с Невидимыми нагайками за поясами, — естественно, что меня поняли как изменника, перебежавшего на глазах в неприятельский лагерь. Это действительно была маленькая сенсация в ленинградских масштабах!
Я ушел, не дождавшись конца собрания, чувствуя, что выступил беспричинно-нелепо. Но странно — когда на другой день Слонимский сказал мне, что я избран в правление большинством в один голос, — во мне все-таки шевельнулось удовлетворение. Это значит, что уже началась, уже вступила в свои права душевная деформация, с которой я тогда еще не умел и не хотел бороться.
2
В статье «Несколько лет», уже неоднократно упоминавшейся, я рассказывал о разговоре с близким другом, который советовал мне «написать десять строчек о том, что недостатки книги “Пролог” непреднамеренны и произошли лишь от моего неполного знания жизни». Это лишь приблизительное и неточное отражение того, что произошло не тогда и по другому поводу. Разговор произошел на другой день после собрания, о котором я рассказал выше, имя друга — Николай Тихонов, а повод — моя неудачная (а с его точки зрения, вполне удавшаяся) речь.
Ни тогда, ни теперь я не сомневаюсь, что он предварительно согласовал свое посещение с рапповцами или — это вероятнее всего — они обратились к нему с соответствующей просьбой. Опытные ловцы душ, они по-своему оценили мое выступление, мои колебания, позицию в «Скандалисте», мое честолюбие и не без тонкого расчета избрали Тихонова как человека, который должен был «прощупать» меня и уговорить, если это возможно.
В чем же уговорить? В нейтральном (на первых порах), а потом в доброжелательном отношении к ним, к их позиции в литературе. В том, что переход на эти позиции, в сущности, уже начат моей вчерашней речью. В том, что, если я соглашусь, мое положение сразу же резко изменится. Конечно, едва ли я стану, как Тихонов, главным редактором «Звезды», но мои книги будут широко печататься и в «На литературном посту» оцениваться высоко.
Разумеется, Тихонов говорил об этом не впрямую, а как бы повторяя мои же собственные слова, которые в его интерпретации значили, однако, совсем другое. Можно было подумать, что он (или они) разглядел в моем выступлении расчет — и теперь старый друг явился ко мне, чтобы сделать из этого расчета выбор.
И это был действительно выбор, о котором теперь, спустя полстолетия, вспоминаешь как о поворотном пункте всей жизни или по меньшей мере определяющей позиции в литературе.
Согласись я с полувысказанным предложением Тихонова — и наши пути пошли бы параллельно, то есть административная сторона литературной жизни заняла бы в моем существовании столь же важное место. В том, что я писал и еще намеревался написать, зазвучала бы (может быть, даже против моего желания) нота согласия, а не сопротивления.