17
Удалось ли мне написать брата в «собачьем ошейнике», как изобразил его лагерный художник? Может быть; не знаю. Остается рассказать об отзвуках этой истории, окончившейся на удивление счастливо.
Статья, по поводу которой комиссар издевательски спросил Льва: «А вы хотите, чтобы ее в “Известиях” напечатали?» — была напечатана именно в «Известиях», в январе 1945 года, под названием «Проблема рака». А через две недели комиссар позвонил Льву.
— Я понимаю, что вам не оченьто приятно приезжать к нам, — сказал он. — Но уверяю вас, что речь идет лишь о небольшой научной консультации.
Нельзя сказать, что, пройдя огонь, воду и медные трубы, брат ехал к нему со спокойным сердцем. Но комиссар не солгал. Его жена заболела раком, и он хотел узнать, не появились ли какие-нибудь новые средства…
Семья Льва все четыре года войны провела в немецком плену, кочуя из лагеря в лагерь. Мужеством и стойкостью, жизнерадостностью и волей проникнуто все, что пришлось пережить Валерии Петровне. Когда война окончилась и она с сестрой и детьми оказалась в русском лагере для освобожденных, старший мальчик, которому шел уже седьмой год, стал писать открытки в Советский Союз, разыскивая отца, — и одну из них Лев получил осенью 1945 года. Едва ли кому-нибудь другому удалось бы достать специальный самолет для вывоза семьи из Германии. Ему удалось…
Стоит напомнить, что все русские, находившиеся «под немцами» в лагерях или на воле, проходили проверку, кончавшуюся подчас годами ссылки и заключения. Так, П.П.Вершигора рассказывал мне, что были арестованы и сосланы многие и многие из его партизан. Когда я спросил моего спутника по бельгийской поездке (1965) Ивана Афанасьевича Дядькина, одного из руководителей Сопротивления, знаменитого Яна Боса, именем которого бельгийцы называли своих детей, — как сложилась его судьба после войны, — он ответил, почесывая затылок:
«Пришлось пройти некоторые формальности».
Но тех, кто возвращался из немецкого плена на специальном самолете, эти «формальности», разумеется, не коснулись.
Двадцатилетие 1945–1966 — это парадоксальная борьба за вирусно-генетическую теорию происхождения рака, это блистательные доклады в США, Франции, Италии, Японии, Англии и других странах. Шесть монографий, в их числе «Основы иммунитета» — настольная книга иммунологов в Советском Союзе. Десятки статей, научно-популярные очерки и книги. Неустанные схватки с карьеристами, бездельниками и дураками в Академии медицинских наук. Создание лучшей в стране лаборатории по иммунологии рака в Институте им. Гамалеи. Много друзей. Много врагов. Опасные статьи в «Медицинской газете», обвиняющие его в идеализме, вирховианстве, в чем-то еще. Когда я, испуганный одним особенно угрожающим выпадом, кинулся к нему в Щукино, он встретил меня смеясь.
— Милый мой, меня обвиняли в измене родине! Что в сравнении с этим какое-то вирховианство?
Молодые ученые окружают его, проходят суровую, требовательную школу и уходят сложившимися учеными. Поколение пятидесятых, поколение шестидесятых годов.
Вот что пишет о нем лучший ученик профессор Г.И.Абелев, который теперь, после его кончины, руководит отделом: «Определяющей силой его таланта была огромная сила синтеза, ярко выраженная способность к созданию новых обобщений, опираясь на одиночные и зачастую малозначительные факты… Многолетнее обдумывание принципиальной проблемы, постоянная работа мысли в этом направлении, затем небольшой факт, аналогия или даже случайное наблюдение, и внезапно возникала новая система — всегда предельно простая. Полная убежденность — основа его неизменного оптимизма. Новое видение в туманной еще для других дали и устремленность вдаль — основа его романтизма. Отсюда и монолитность общей линии поиска при всем разнообразии путей, отсюда и поразительная целеустремленность, проходящая через десятилетия…» (Зильбер Л.А. Избранные труды. Медицина. 1971.)
Семейный дом, круг друзей, собирающийся в памятные даты. Веселые новогодние вечера с переодеваниями и шуточными стихами. Рассчитанный до минуты, с железной последовательностью, рабочий день — в лаборатории, с учениками…
Но все это для другой книги. Написать ее у меня уже не хватит ни времени, ни сил.
VII. О себе
Я работал всегда, и общественно-политический провал трех моих книг ненадолго оторвал меня от письменного стола. Третья, называвшаяся «Черновик человека», появилась в результате счастливого знакомства с Леонидом Александровичем Андреевым, хирургом, учеником И.П.Павлова. «Каверин отличается невероятной плодовитостью, — констатировал В.Ермилов в статье “За боевую творческую перестройку ЛАППа” (Звезда. 1932. № 2), — в этом же году вышла его повесть “Черновик человека”, повесть, я сказал бы, несколько готтентотского оттенка: его герой всю жизнь борется с определенным биологическим типом человека, его всю жизнь преследуют короткие люди с короткой шеей. Они оказываются предателями, они низки и отвратительны. Чудовищно, что такие произведеньица оставляются без внимания нашей критикой и спокойно выходят все в том же “Издательстве писателей в Ленинграде” без всяких примечаний!»
Не кривя душой, он мог бы прибавить, что книга вышла хотя и без примечаний, но зато с превосходными иллюстрациями Н.П.Акимова. Впрочем, подробно разбирать повесть он не мог, потому что сам был коротким человеком с короткой шеей. Что же касается предательства, то в нашей литературе не было, кажется, человека, который в большей мере, чем Ермилов, воплотил бы в своей личности и деятельности это понятие. Его ближайшие друзья и соратники поняли это раньше других: когда в несложном деле ликвидации РАППа надо было найти виновных, именно Ермилов, рассчитывая сохранить свое положение, выдал их с головой. Если не считать вышеупомянутой статьи «О том, как Госиздат выпустил руководство к хулиганству», впервые я оказался под таким фронтальным ударом. Когда появился «Художник неизвестен», успеха не было, если не считать, что Н.Заболоцкий пришел ко мне в восемь часов утра, сдержанновзволнованный, и сказал, что «Художник неизвестен» заставил его задуматься о многом. Юрий, который знал все предшествующие варианты, заметил, что последний, опубликованный, лучше всех остальных. Федин, получивший от меня все три книги, написал в Псков (где я гостил у матери весной 1931 года), что ему очень понравился «Пролог» («есть глаз»), а «Художник неизвестен» — не очень. Я ответил не без колкости, что-то меня задело, и между нами — уже не в первый раз — завязалась маленькая перепалка. К сожалению, его письма пропали во время Ленинградской блокады. Мои, надо полагать, сохранились в его отменно устроенном литературном хозяйстве. Помню, что, аттестуя мой роман как произведение еще не устоявшееся, молодое, он писал, что все в нем «пузырится и шипит, как при вытеснении из серной кислоты водорода — медью». Доверчиво воспользовавшись этими данными, я приписал их моему Трубачевскому («Исполнение желаний»), и лет через пятнадцать (когда роман в 1947 году был переиздан) получил письмо от преподавателя физики в средней школе. Он сетовал на себя за то, что, прочитав первое издание, он из скромности не указал мне, что водород отнюдь не вытесняется медью.
Итак, что я сделал, оказавшись без огня и воды, осмелившийся выступить в защиту «цветного мира», против безвкусной «геральдики революции, попавшей в руки управдомов»? («Художник неизвестен».)
Я не стал ни хитрить, ни каяться, ни пережидать. Ведь у меня в руках было «за», руководящее мною в поездке на Днепрострой, в Магнитогорск, по совхозам.
Вытесненный из прозы, я решил испытать свои силы в драматургии. Это было бы невозможно в наше время, когда политический разгром приобрел черты всеобщности, запирая в иных случаях возможности перехода из одного жанра в другой. В начале тридцатых никто не помешал мне написать, а театрам поставить две пьесы, одну за другой, связанные с «Прологом». Одна называлась «Чертова свадьба» — ее поставила труппа Красного театра, игравшая в Народном доме, другая — «Укрощение мистера Робинзона, или Потерянный рай». Последняя с большим успехом прошла в Большом драматическом, а в Камерном — с небольшим. Это не помешало ей обежать почти весь Советский Союз и сделать меня сравнительно богатым человеком.