Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С кем же мы, “Серапионовы братья”?

Мы с пустынником Серапионом. Мы верим, что литературные химеры особая реальность, и мы не хотим утилитаризма. Мы пишем не для пропаганды. Искусство реально, как сама жизнь. И, как сама жизнь, но без цели и без смысла: существует, потому что не может не существовать».

Я дописываю последние страницы этой книги, читая «Метрополь», самовольный бесцензурный альманах, вышедший в Советском Союзе в 10 экземплярах и мгновенно подхваченный зарубежными издательствами. Это — стихи, рассказы, повести, пьесы, песни. Это — произведения опытных писателей (С.Липкин, В.Аксенов, А.Вознесенский, А.Битов, ИЛиснянская, Ф.Искандер) и молодых (Ф.Горенштейн, Ю.Карабчиевский, В.Ерофеев, Е.Попов) и других. Это — книга, каждая страница которой дышит сопротивлением, свободой. Это — явление в истории русской литературы, и, как почти каждое подлинное явление, оно подверглось разгрому. Двое молодых, бесспорно талантливых, из участников «Метрополя» (В.Ерофеев и Е.Попов) исключены из Союза писателей, все другие подвергнуты жестоким экономическим санкциям. Их произведения вычеркиваются из издательских планов, их имена не упоминаются в прессе, набранные или сданные в типографию книги, осуществленные киносценарии, стихи, переводы задержаны на неопределенное время.

Чтобы решиться на подобный шаг (альманах) нужна была не только смелость. Не желающая умирать, ищущая и не находящая выхода, литература вырвалась из болота редакции, где ее насильно держат годами, и громко заявила о своем существовании. Положение изменилось с тех пор, как Платонов и Булгаков работали в подполье, в смертельной опасности, наедине с собой. Без сомнения, Союз писателей постарается доказать, что положение не изменилось. Но он ошибается. В начале этой книги я писал, что страх двадцатых годов был не похож на страх тридцатых. Он продолжал меняться: исключение из Союза перестало быть событием, как это было, когда исключали Зощенко, Ахматову, Пастернака. Г.Владимов первый положил на стол свой билет. Шесть самых видных участников альманаха «Метрополь» (В.Аксенов, Б.Ахмадулина, А.Битов, СЛипкин, ИЛиснянская, Ф.Искандер) послали в Союз письма, что они сделают то же самое, если не будут восстановлены исключенные за участие в альманахе молодые В.Ерофеев и Е.Попов. Эта история еще далеко не кончена, но как бы ни кончилась, без всякого сомнения, она является еще одним свидетельством борьбы литературы подлинной с литературой мнимой. Более того, перекидывая мост между двадцатыми и семидесятыми годами, она как бы фокусирует всю историю этой борьбы, о которой я рассказываю в этой книге. Доказательства — налицо. Я прочел предисловие к альманаху, и память мгновенно вернула меня к началу двадцатых годов и к декларации Лунца.

Думаю, что лишь немногие участники «Метрополя» знают что-либо о Лунце, разве что из моих книг «Здравствуй, брат. Писать очень трудно» и «Собеседник». Между тем все предисловие, определяющее общественно-политическую позицию альманаха, не только напоминает, но повторяет декларацию, опубликованную Лунцем без малого шестьдесят лет тому назад.

Здесь и право на несходство: «Не будет излишней дерзостью сказать, что жизнь сия (жизнь нашей культуры. — В.К.) страдает чем-то вроде хронической хворобы, которую можно определить то ли как неприязнь к непохожести, то ли просто как “боязнь литературы”».

Здесь и требование права на свое лицо и свои литературные вкусы: «Авторы “Метрополя” — независимые друг от друга литераторы. Единственное, что объединяет их под крышей, — это сознание того, что только сам автор отвечает за свое произведение; право на такую ответственность представляется нам священным. Не исключено, что упрочение этого сознания принесет пользу всей нашей культуре».

Здесь и отрицание любого устава — об этом говорит самый факт появления «Метрополя» вне обусловленного подневольного существования издательства и журналов. И наконец, прочитав альманах, вы убеждаетесь в том, что его участники отрицают, подобно Лунцу, диктаторскую роль государства в загадочном для него деле создания произведений искусства.

XXIX. Сон

Я — в парикмахерской, просторной, светлой, пришел, чтобы побриться, хотя, проводя рукой по лицу, чувствую, что лицо гладкое, брился недавно. Почему-то это — сложно и надо ждать молча, хотя почтенный седой парикмахер посматривает на меня снисходительно, обещает, но не очень. Главное — молчать, потому что, если я начну говорить, — никогда не дождусь. Время позднее, и парикмахер занят, ему еще надо побрить какого-то важного посетителя. Этот посетитель — в кресле. Он смотрится в зеркало, но там пустота и, хотя парикмахер бреет его, у него нет лица. Я знаю, что этот маленький писатель, вроде Кожевникова, но у него более высокое положение, и мне надо ждать и молчать. Потом парикмахер уходит, и я жду, когда освободится парикмахерша, высокая, видная и тоже снисходительная дама. Она вдруг тоже уходит, пообещав, что вскоре вернется. Но, возвращаясь, она приводит целую толпу, все — мужчины, некоторые жалкие, но во фраках, как бывший белогвардейский офицер, который пел «Ночку темную» в Карловых Варах. И мы уже не в парикмахерской, а в большом концертном зале. Эстрада пуста, но зал полон, шумит, повторяя только одно квадратное слово. И рядом со мной — Юрий, молодой, еще крепкий, почти здоровый. Я обнимаю его, он смеется, и я смеюсь, радуюсь, что мы наконец вместе. Но мы — среди чужих, холодно-любопытствующих. Надо объяснить им, что значит для меня эта встреча, и я начинаю громко, с волнением говорить о нем, о том, как я рад, как счастлив. Он бледнеет, прикладывает палец к губам, показывает, что надо молчать. Но все равно говорю, хотя меня не слушают, оркестр уже на эстраде. Голоса уже не хватает, а я все говорю… Высокий, стройный, страшный дирижер появляется и, не глядя на меня, взмахивает палочкой. Гром оркестра заглушает мой голос. Неужели опять «Ночка темная»? И я просыпаюсь.

Это сон — в ночь на 10 ноября 1968 года. Это сон о том, что могло свершиться и не свершилось, о напрасно потерянном, о затопленном. Могла ли наша литература стать другой, если бы на нее не давил могучий пресс государства? Без сомнения. Сперва мы потеряли замолчавших, потом расстрелянных, потом замолчанных. Изуродованные — таких большинство — сказали вдвое меньше, чем они могли сказать, и, главное, сказали иначе. По неопубликованному «Первому гонорару» Бабеля видно, что его несравненное дарование еще далеко не развернулось. По «Самоубийце» Н.Эрдмана видно, что в его лице мы потеряли драматурга, который встал бы, может быть, рядом с Островским. По пьесам Олеши видно, как он старался сломать свой редкий талант. Последнее десятилетие жизни Зощенко — неустанное противодействие собственным открытиям в литературе. Не смею поставить себя рядом с ним, но ведь и я, вероятно, писал бы иначе, лучше, если бы…

Потери неисчислимы. Литература была бы другая. Но и борьба за нее вошла в нее, стала ее плотью и кровью.

У нас не было бы «Котлована» Платонова, «Реквиема» Ахматовой, «Мастера и Маргариты» Булгакова, бессмертных стихотворений Мандельштама. Не было б «В круге первом» Солженицына, да и сам Солженицын был бы другим — его-то как раз и создало сопротивление. И «выкованные грозами России» (Заболоцкий) внесли свое, обходя запреты, уходя в детскую поэзию и прозу, в исторический роман, в лирику, заставившую с ней смириться. А ведь в тридцатых годах, помнится, невозможно было представить себе безумца, которому пришло бы в голову написать: «Я помню чудное мгновенье».

«Любовь к ребенку — ведь это же ничего. Это можно. И кроме того, гостеприимство — ведь это тоже вполне можно», — говорит Шарлемань Дракону (Е.Шварц).

Да, теперь можно. Медленно, но неуклонно сопротивление возрастает. Литература выстояла, утвердилась, заставила себя уважать, добилась возможности развития. Израненная, кровоточащая, обороняющаяся от бессмертной пошлости, крепнущая с каждым годом, упорно стремящаяся выйти на мировую магистраль, наша литература прекрасна.

114
{"b":"553914","o":1}