Но когда германская печать пишет, что «Багровый остров» — это «первый в СССР призыв к свободе печати» («Молодая гвардия», № 1, 1929) — она пишет правду. Я в этом сознаюсь. Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, — мой писательский долг, так же, как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что если бы кто-нибудь из писателей задумал бы доказать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода.
Вот одна из черт моего творчества, и ее одной совершенно достаточно, чтобы мои произведения не существовали в СССР. Но с первой чертой в связи и все остальные, выступающие в моих сатирических повестях: черные и мистические краски (я — мистический писатель), в которых изображены бессмысленные уродства нашего быта; яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране и противопоставлении ему Великой Эволюции, и самое главное — изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя Салтыкова-Щедрина.
Нечего и говорить, что пресса СССР и не подумала серьезно отметить все это, занятая малоубедительными сообщениями о том, что сатира Булгакова — «клевета».
Один лишь раз в начале моей известности было замечено с оттенком как бы высокомерного удивления: «Булгаков хочет стать сатириком нашей эпохи» («Комсомольская правда», № 6, 1925).
Увы, тут глагол «хотеть» напрасно взят в настоящем времени. Его надлежит перенести в плюсквамперфектум: М.Булгаков стал сатириком как раз в то время, когда никакая настоящая (проникающая в запретные зоны) сатира в СССР абсолютно немыслима. Не мне выпала честь выразить эту криминальную мысль в печати. Она выражена с совершеннейшей ясностью в статье В.Блюма (№ 6 ЛГ), и смысл этой статьи блестяще и точно укладывается в одну формулу: всякий сатирик в СССР посягает на советский строй.
Мыслим ли я в СССР?
И, наконец, последние мои черты в погубленных пьесах «Дни Турбиных», «Бег» и в романе «Белая гвардия»: упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране. В частности, изображение интеллигентско-дворянской семьи, волею непреложной исторической судьбы брошенной в годы гражданской войны в лагерь белой гвардии, в традициях «Войны и мира». Такое изображение вполне естественно для писателя, кровью связанного с интеллигенцией.
Но такого рода изображения приводят к тому, что автор их в СССР, наравне со своими героями, получает, — несмотря на свои великие усилия стать над красными и белыми, — аттестат белогвардейца-вра-га и, получив его, как всякий понимает, может считать себя конченым человеком в СССР.
Ныне я уничтожен. Уничтожение это было встречено советской общественностью с полной радостью и названо «достижением». Р.Никель, отмечая мое уничтожение («Известия», 15.9.1929), высказал либеральную мысль: «…Мы не хотим этим сказать — имя Булгакова вычеркнуто из списков советских драматургов». И обнадежил зарезанного писателя словами, что «речь идет о его прошлых драматургических произведениях». Однако жизнь в лице Главреперткома показала, что либерализм Никеля ни на чем не основан. 18 мая 1930 года я получил из Главреперткома бумагу, лаконично сообщавшую, что не прошлая, а новая моя пьеса «Кабала святош» («Мольер») к представлению не разрешена.
Скажу коротко: под двумя строчками казенной бумаги погребена работа в книгохранилищах, мои репетиции, пьеса, получившая от квалифицированных театральных специалистов бесчисленные отзывы как блестящая пьеса. Никель заблуждается. Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие, и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа «Театр».
Все мои вещи безнадежны.
Я прошу советское правительство принять во внимание, что я не политический деятель, а литератор, что всю мою продукцию я отдал советской сцене. Я прошу обратить внимание на следующие два отзыва обо мне в советской прессе: оба они исходят от непримиримых врагов моих произведений, и поэтому они очень ценны. В 1925 году было написано: «Появляется писатель, не рядящийся даже в попутнические цвета» (Авербах, «Известия», 20.9.1925). «Талант его столь же очевиден, как и социальная реакционность его творчества» (Никель, «Известия», 15.1.1929).
Я прошу принять во внимание, что невозможность писать равносильна для меня погребению заживо.
Я прошу правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР.
Я обращаюсь к гуманности Советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя в отечестве, великодушно отпустить на свободу.
Если же и то, что я написал, не убедительно и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу советское правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве театрального режиссера. Я предлагаю правительству СССР совершенно честного, без всякой тени вредительства, специалиста-режис-сера и актера, который берется добровольно ставить любую пьесу, начиная с шекспировских пьес и вплоть до пьес сегодняшнего дня. Если меня не назначат режиссером, я прошусь на должность рабочего сцены.
Я прошу правительство поступить со мной как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо в данный момент — нищета, улица и гибель.
М. Булгаков 1930
Приложение № 9
А) Из статьи В.Бакинского «В.Каверин — “Художник неизвестен”» (Октябрь. 1932. № 2)
«Художник неизвестен» В.Каверина относится к числу произведений, свидетельствующих о попытках активизации буржуазной литературы, попытках буржуазного реставраторства в искусстве.
…Шпекторова автор представляет читателю как материалиста и практика. Решив, что приверженность к «штанам» еще не вскрывает сущности этого «строителя социализма», автор решается говорить без обиняков.
«…Он был врожденный материалист, никогда не видевший существенной разницы между человеческим мышлением и горением обыкновенной электрической лампы».
Дав столь «блестящее» определение материализма, автор предоставляет самому читателю догадываться, чего больше в этом определении: злостной пасквильности или просто невежества.
Некоторую противоположность Шпекторову представляет Архимедов, хотя между ними много общего.
Если Шпекторов, по мысли автора, — «практик», «материалист», то Архимедов — романтик…Иллюзии занимают немаловажное место в его поведении. И не только иллюзии, но и просто странности.
Но это-то и характерно как для самого Архимедова, так и для всего романа. Способ, каким автор рисует Архимедова и всех остальных персонажей, вскрывает существо его творческой работы, его творческого метода…Чутье материала — вот чем руководится художник.
На новой основе возникают представления, как соотносятся они с действительностью — Каверин не дает специальной формулировки на этот вопрос. Но сама повесть служит ответом на него.
…Как творит художник? Что определяет, выражаясь языком Каверина, чутье материала?
Творчество стихийно и хаотично — отвечает Каверин. В искусстве господствует случайность.
Художник лишен какого-либо критерия в подходе к материалу. Искусство похоже на перемешанные в кинофильме случайно заснятые кадры. Художник — импрессионист: он заносит на полотно все, что видит его глаз, и лишь из случайного сочетания фигур, мазков, деталей рождается яркое и подлинно художественное произведение, дающее новое зрение на предмет, явление.
Таков один из основных тезисов Каверина. Сообразно с этой теорией стихийничества, импрессионизма и субъективизма построена и повесть.
Клочки воспоминаний о бароне Брамбеусе, обрывки фраз из речей Архимедова, внезапно пришедшие в голову афоризмы, неожиданное сопоставление жены Архимедова с женщинами, пророчествовавшими в Иерусалиме в дни его гибели, — все это, по мнению автора, должно входить в повесть, определить состав ее.