– Но что же, это очень жаль! – сказала Креси, вставая. Проходя по зале, Демальи продолжал:
– Любовь есть поэзия людей, которые не пишут стихов, мысль человека, который не думает, и роман человека, который не пишет… Это фантазия купца, делового или государственного человека. Но для человека мысли, что такое любовь?
– Сон! – сказал Ламперьер.
XXXVII
Демальи и Ремонвиль сидели вдвоем в ложе, облокотившись на перила. Они интересовались пьесой столько же, сколько интересовались ею музыканты в оркестре.
– Ты очень мил, что поддержал мне компанию, позволив себя потащить сюда, потому что…
Ремонвиль прервал себя, чтобы подавить зевок.
– И я также… – и Демальи тоже зевнул, улыбаясь. – Может быть потому, что я пишу пьесу, театр мне действует на нервы… Что ты скажешь, Ремонвиль, если мы пойдем покурить?..
– Да, теперь как раз время… Какая погребальная пьеса… Точно комедия в стихах… Идем курить?
– Сию минуту, – сказал Демальи, берясь за лорнетку. – Какая хорошенькая вышла на сцену; как ее зовут?
– А, это маленькая Марта… Ты ее не знаешь?
– Она очаровательна! – сказал Демальи.
– Очаровательна, – повторил Ремонвиль, – и не без таланта.
– Но, она кажется очень молодой?
– Да, она единственная ingénue в Париже, у которой нет сына в классе декламации.
– Какой красивый оттенок волос.
– Да, пепельного цвета… Ты любишь такие?.. Идем мы курить?
– Идем, – сказал Демальи не подымаясь. – Ты знаешь ее?
– О, очень мало… Впрочем, мы раскланиваемся.
– Кто у ней?..
– У ней… мать, мой милый; мать, желающая ее выдать замуж… Она добродетельна, как кажется… Креси каждый вечер все хорошеет… это факт… Смотри, она на нас навела лорнет… Где это она выучилась этим медленным, величественным движениям? Ба, она взяла их из «Альдобрандинской свадьбы», не правда ли?
– И это все, что о ней говорят?
– Что?.. Ах, извини… я тебе говорю о брюнетке, а ты мне о блондинке… Блестящая мысль! Если мы окончим вечер в ложе Креси? Мы будем слышать еще менее, чем здесь…
– Что касается меня, – сказал Демальи, – я остаюсь. Иди один, мой милый.
XXXVIII
………………………………и перед ним скользнула тень, неясный образ, напоминающий лицо молодой девушки ingénue. Он более не слушал мыслей в своих фразах, но голос, который он слышал накануне.
По мере того, как он описывал сцену, пьеса его становилась музыкой, и он видел своих действующих лиц, выходящих из своих ролей, чтобы ухаживать за Мартой.
Через два часа этой заколдованной работы, он ударил кулаком по рукописи, бросил перо и отправился в мастерскую одного из своих приятелей, – единственное место, которое имело привилегию разглаживать его печаль и рассеивать его заботы. Шарль встретил там то, что всегда встречал: атмосферу безделья, величественного безделья, имевшего спокойствие и ясность труда, полнейшее «far niente», без угрызений совести, лень, сидящую в дыму трубок или убаюкиваемую номером «Tintamarre», грубый смех и утонченную распущенность острот, настоящее похмелье, после воскресенья, опьянение остротами, проказами, подражание актерам и животным, акробатические упражнения, всевозможные парижские шалости и шутки вокруг заколдованных красок и пузырьков, содержащих в себе солнце и тело; часы, быстро бегущие, легкие, как часы в комедии; время, убиваемое в продолжение целого дня тремя веселыми художниками, наполнявшими мастерскую своим смехом и беззаботностью; первый из них имел ум старой обезьяны, другой – ум шалуна, а третий обладал умом пройдохи. Шарля встретили восемнадцатью каламбурами и знаменитым подражанием похорон пэра Франции; с такими почестями принимали только людей, увенчанных славой, или светских дам, пришедших заказать свой портрет. Шарль нашел шутки глупыми и четверть часа спустя у него сделался вид человека, который думает о чем-то другом, так что один из художников воскликнул:
– Господа, Шарля что-то ужалило!.. Да ты влюблен, мой милейший?
Шарль почувствовал, что краснеет, взялся за шляпу и бежал… к своей любовнице.
Любовница Шарля была женщина очень хорошо воспитанная, которой Шарль запретил, под самым страшным наказанием, посещать его сюрпризом и беспокоить его в его работе и отдыхе. Шарль отлично ее выдрессировал определенными, неизменяемыми свиданиями, назначенными днями, часами, посвященными пунктуальности. Тем более велико было удивление любовницы Шарля, которая увидела его вдруг входящим не в назначенный день. Но удивление её возросло еще более, когда она нашла его очаровательным, ласковым и… влюбленным! Шарль повез ее обедать, а вечером отправился с ней в один из театров на бульварах. Но, провожая ее домой, когда они проезжали мимо еще освещенной «Gymnase», он извинился, покинул ее и отправился смотреть последний акт пьесы, виденной им с Ремонвилем.
В продолжение нескольких дней он принялся делать визиты друзьям, которые видали его не более двух раз в год, родственникам в двадцатом колене, которые, забыв, видели ли они его когда-нибудь, находили, что он очень вырос.
Но Шарль напрасно старался двигаться, ходить туда и сюда, его постоянно преследовала одна и та же мысль, так что иногда с его губ срывались фразы и заставляли оборачиваться прохожих, которым любопытно было посмотреть на господина, воображающего себя одним на улице.
– Предрассудки!.. Предрассудки! Все же, – говорил Шарль, – у меня нет матери… у меня нет семьи. Любовь всегда останется любовью; но она у каждого имеет свои различные особенности, свои странности и свои безумия.
Если некоторыми сторонами, своей внезапностью и быстротой, этим началом истинной любви, страсть Шарля и походила на страсть всех, она также имела лично принадлежащий ему редкий характер: любовь Шарля, начавшаяся и определившаяся благодаря некоторым чертам красоты, была скорее любовью головы. Он любил более как автор, чем как любовник. В этой девушке женщина говорила менее чем актриса. Марта была для него живая форма, олицетворение его идеи; она была именно той ролью, которую он лелеял в пьесе и искал con amore, она была его олицетворенная фантазия, его создание возвеличенное и обращенное в живое существо, тело и душа его произведения. Она не была более Мартой; она была Розальтой, она была его героиней, молодой девушкой в его пьесе, возлюбленной его ума… Так, когда Шарль был доведен до крайности возражениями своего разума и правилами убеждений, в которых он был воспитан, он обольщался последними доводами: «мы литераторы, жертвующие своим удовольствием, своей ленью, здоровьем, жизнью для нашего произведения, разве мы не можем ему в случае надобности пожертвовать и нашим счастьем!..». А в другие дни, когда он хотел повторить себе этот софизм, язык ему не повиновался; он произносил слова «честь» вместо «счастья» и крик «невозможно!» вырывался у него из груди… И, несмотря ни на что, он ходил каждый вечер в «Gymnase», как вдруг получил приглашение на костюмированный бал, который давал один миллионер людям своей газеты и женщинам своего театра.
XXXIX
Это была прекрасная мысль, внушенная, быть может, великолепным сбором винограда в Ферьере, окружить всю танцевальную залу золотым трельяжем, обшитым виноградными листьями и гроздьями, между которыми местами висели на лентах золотые ножницы, приглашавшие обрезать кисть винограда. Эта натуральная беседка из лоз в конце танцевальной залы образовывала дикие гроты, в которых помещались столики с двумя приборами. Оркестр был скрыт за виноградником, так что его не было видно, и он пел точно хор во время сбора винограда.
Бал был великолепен. Тут были всевозможные костюмы, красивые, кокетливые, остроумные, шикарные, странные… Можно было подумать, что танцует народ, история и мир фантазии.
Шарль стоял у двери и рассматривал входящих, когда чей-то голос произнес: – это была Марта под руку с Ремонвилем, которого она узнала еще в передней под его костюмом колдуна.