А что же мужчина, другой конец цепи, муж?.. Для него никаких новых следствий, никаких противоречивых, защитительных речей. Для него нет ни ответов, ни шедевров. Ничего. Женщина имеет все, – даже самого мужчину.
Однако же этот муж, чтобы быть человеком, может иметь также душу. Может случиться, что брак ранит его также, как и женщину, в самых благоразумных и возвышенных его чувствах. Если он не плачет, у него, как у женщины, свои открытия, свои страдания, свои слезы, свои раны, которые наносит обман иллюзий, надежд, будущего, жизни, веры в подругу жизни, подходящей к нему…
Вообразите себе беднягу, покоренного этою ложью тела и комедией остального, наружностью, украшениями, всем, что останавливает взгляд и суждение, и мешает видеть и искать человека, который начинает сначала робко, потом все смелее, увлекаясь как вор, который поет входя и не доверяя самому себе, судить и разглядывать эту тайну души создания, которое Бэкон так хорошо назвал: каверной. И вот он идет ощупью в темноте, радуясь, что встречает ночь и столько покровов… Женщина не так легко читается, как мужчина. Она окутана, замкнута, скрыта часто даже для самой себя. Муж проводит недели, месяцы около этой грации, манер, нарядов, изящества; он слышит эти речи, кажущиеся чувствами, видит эту улыбку, этот взгляд, принимая их за мысль и за сочувствие. Он не знает, он колеблется, он еще не смеет… Это древняя басня навыворот: Амур хочет увидеть Психею, тень которой колеблется от лампы на стене. Наконец, устав страдать, он хочет покончить сразу и погружается в глубь… «Толстяка», которого женщина находит в муже, муж находит в жене!.. Видите ли вы его, как он проводит руками по своему счастью, как по холодной статуе, пустой и звучной… И никакого доверия, никакого утешения, никакой откровенности относительно него. Он страдает и будет страдать один, молча. Кому довериться, кому излиться, в ком найти сочувствие? Муж, который даже не обманут!.. Тогда в этом одиночестве и молчании отчаявшись, муж медленно и горько наслаждаясь спускает со ступеньки на ступеньку свою мечту. Он исследует, разбирает, анатомирует это ничтожество, это красивое маленькое ничтожество, свою жену, может быть, из лихорадочного любопытства больного, который развязывает свою рану и бередит доверяя, боясь возврата прежнего, ослепления в будущем; один решительный день, один взгляд отчаяния раскрывает ему все: мысль этой женщины никогда не поймет его мысли, никогда у них не будет созвучия и обмена мнений, во всем, что есть нематериального в ней и нематериального в нем, этого первого благословения брака, этой души человеческого существа, этого равенства нравственной жизни… Но этого недостаточно, он хочет знать все, чтобы его прошлая любовь проникла в самую глубь и тайны этого разрыва нравственных понятий и симпатий.
– И однако эта женщина, – говорил себе Шарль, – эта женщина… самая очаровательная темница, самое прелестное зеркало души, созданной Богом! её изящество, все её прелести, этот шёпот речи, этот мираж мыслей, этот взгляд… сколько обещаний эфирной натуры, создания, сделанного из более хрупкого и тонкого фарфора, чем мужчина… и под одеждой, под оболочкой сердца, под этой детской болтовней, в глубине всего, что женщины имеют снаружи, напоказ, найти – мою жену! И это та клавиатура, которую я считал подвижной и говорящей моему сердцу, аккорд, который я слушал, затаив дыхание! Вот та, которая должна была меня убаюкивать, развеселять, поддерживать и подымать усталость и изнеможение мужественной задачи моей мысли!.. Никакой связи, никакого сочувствия… В ней совершенно нет тех добродетелей и предназначения, которые связывают мужа и жену иным способом, кроме физических отношений, и придают мужу сильное, твердое счастье, отдых и смелость деятельности человека мысли и воображения…
А если бы она захотела помочь мне нести мою голову? её движение было бы круто, резко, неловко; позаботиться о моих страданиях, которые она бы не видела, о моих болезнях, которые называют воображаемыми? её заботы были бы только раздражающим прикосновением… Я, который мечтал об общих волнениях, разделенных впечатлениях жизни, об общих, параллельных впечатлениях внешнего и внутреннего мира, которые всякий носит в себе! Она слепа там, где я вижу, глуха к тому, что я слышу, холодна к тому, чем я восхищаюсь, мертва к моим восторгам… И все в этой женщине, даже её тело… её чувства наружны, они стремятся к позолоте, к кричащей роскоши, к пахучим цветам… – А её сердце? – говорил Шарль в конце своего монолога. Ах, её сердце… Не знаю…
LIII
Был прекрасный день. На улице Брульар, в Монмартре, в рощице сидела Марта, поднося к своим губам чашку с молоком; Шарль, верхом на скамейке, против неё, но положив одну руку на стол, другую закинув за голову, глядел перед собою. Они пришли навестить в Монмартре больную служанку, воспитавшую Шарля, старую Франсуазу, и на возвратном пути зашли в сад какого-то кабачка. Под ними расстилался Париж, точно синее море в ясную погоду. В громадной равнине, где утренний туман поднимается с земли, как облако, у корней деревьев и рассекается в пар у их верхушек, все плавает теряясь в инее света. Линии крыш и куполов, более синие чем дома, выделяются на горизонте. То тут, то там блеснет оконное стекло, прорезывая молнией бесконечную перспективу. А черные тени и отблески дня то набрасывая свой покров, то проливая свет лучей, проходят ежеминутно по лазурному городу, над которым парит и покоится прозрачная золотистая дымка.
– Все ж таки мы побывали на Монмартре, – сказал Шарль после нескольких минут молчанья.
– Немного высоко, – произнесла Марта с полуулыбкой.
– За то и немного красиво; это самый восхитительный вид в мире.
– А! – сказала Марта, и принялась пить свое молоко по глоткам.
Шарль курил. Они замолчали.
– Ты отдохнула? – спросил Шарль.
– А что?
– Надо уходить.
– Пойдем.
– Пойдем.
Марта кончила свою чашку. Шарль снова зажег сигару. Они забыли, что надо уходить. Вдруг что-то позвонило в садике и заставило их повернут головы. Это были качели, которые приводили в движение звонок, повешенный на перекладине. На сидении, выкрашенном в зеленый цвет, мать держала на коленях прелестного ребенка с чудными белокурыми волосами и большими голубыми глазами, которые, казалось, спали. Шарль смотрел на Марту, глядевшую на ребенка; когда её глаза обратились к нему, Шарлю показалось, что они полны того волнения, той зависти, той подавленной нежности, которой наполняется сердце женщины, смотрящей на гордость матери.
– О чем ты думаешь, Марта? – сказал он ей, заглядывая в глаза и взяв её руку в свои.
– О чем же ты хочешь, чтоб я думала? Я смотрела на звонок…
Качели остановились. Они услышали, как мать, наклонившись к головке ребенка, говорила ему:
– Тебе весело, мой мальчик?
– Да, мама, – отвечал ребенок, – но я скучаю…
– Бедное дитя! – сказал Шарль. – Ты заметила? Он слепой…
– Вот как! – произнесла Марта.
Это «вот как» было произнесено так сухо её маленьким ротиком, что какой-то холод проник в грудь Шарля.
В эту минуту раздался шум голосов на тропинке, идущей около решетки. По ней шла нервными шагами женщина, скрестивши руки, без шали, без чепца, подняв голову. «Вернешься ли ты!» – кричал в сорока шагах от неё мужской голос, дрожащий от злости. Женщина не оборачивается и идет. Человек берет горсть камней и бросает ими изо всех сил в женщину. Камни летят, женщина продолжает идти, мужчина подбирает их и снова бросает. Он кричит: «вернешься ли ты! Я тебе голову размозжу!» И он ускоряет шаги. Он приближается к женщине, он близко, совсем близко, он прицеливается.
Из кабачка слышны удары, глухой шум от камней, брошенных в спину женщины…
Она же все идет, сложивши руки, держа голову прямо. Тогда мужчина уже более не бросает, не кричит, он бежит… Женщина инстинктивно обертывается.
Человек перешибает ей ноги пинком.
Женщина протянула руки вперед; внезапно, с ловкостью дикого зверя, она наклонилась, подобрала большой камень, валявшийся на земле, и бросила его размахнувшись и крикнув умирающим голосом: «не трогай меня!» Мужчина охватывает ее сзади за руки, завязывает их под подбородком, бросает ее на землю… Когда она падала, другие мужчина и женщина, другая пара из их компании шла по тропинке под ручку веселые, сияющие, возбужденные.