– Нет, я устал… мои ноги словно свинцом налиты… Я пойду… я пойду завтра.
Фортепьяно осталось открытым, но Шарль не дотронулся до него больше. Он погрузился в свое кресло у камина, без слов, без признака мысли, прячась от дневного света, ища тени и встречая сумерки, все в том же положении. С наступлением ночи он готов был лечь, как он был, не раздеваясь, в постель: Франсуазе приходилось раздевать его.
Апатия Шарля, его бездействие по целым дням, полнейшее равнодушие ко всему, это состояние сна с открытыми глазами, опечалило старую служанку. Заметив, что с тех пор, как он впал в это состояние, он беспрекословно слушается ее во всем и машинально подчиняется тому, что она от него хочет, Франсуаза однажды, когда Шарль сидел неподвижно у огня в своем кабинете, подошла к нему и, подавая ему шляпу и перчатки, проговорила:
– Однако, сударь, надо вам прогуляться, надо развлечься!..
– Да, – повторил Шарль, – надо развлечься… – и продолжал сидеть.
Но Франсуаза настояла на своем. Шарль должен был встать, должен был выйти. С этих пор он начал выходить ежедневно. Он шел все прямо по печальной набережной Арсенала, вдоль мертвого и холодного бульвара, мимо медленно текущей реки. Блуждающей рукой он задевал полированный край перил; прохаживаясь взад и вперед, он иногда останавливался у ларя букиниста, открывал первую попавшуюся книжку и часами простаивал, читая, но не поворачивая страницы.
Когда букинист, видя, что он не покупает, заставлял его, наконец, отойти, то наступая ему на ноги, то толкая его, Шарль прислонялся к дереву и смотрел на ученье солдат на посту возле моста; кругом его, на животах, лежали уличные мальчишки, упершись локтями в землю, положив подбородок на руки и следя глазами за заряжанием на двенадцать темпов. Вскоре мальчишки признали Шарля и безжалостно подсмеивались над дурачиной, как они его прозвали.
Старая Франсуаза, удивленная его постоянным молчанием о том, кого он видел, что он делал во время своих отлучек, словом, о всех его прежних впечатлениях, поверенной которых она являлась, захотела узнать, куда он ходит и проследила его. Она видела, как грубо оттолкнул его один из букинистов, видела, как целая банда мальчишек, становившаяся все смелее, преследовала его насмешками.
За обедом она сказала ему:
– Почему, сударь, вы не навещаете своих прежних друзей? Вы, видно, хотите умереть с тоски? И разве у вас не хватит денег, чтобы купить всю лавчонку этого торгаша на набережной?.. А для шалунов, которые смеются над вами, разве у вас нет палки?
– Да, правда… у меня есть друзья…у меня есть деньги… у меня есть палка! – сказал Шарль, возвысив голос. Потом, понижая голос и опуская глаза, он прибавил: – правда… правда…
LXXXVI
С каждым днем все более и более нарушался его душевный покой, обусловливаемый в человеке сознанием разума. Между ним и его чувствами мало по малу порывалась связующая их нить, и вкрадывалось нечто постороннее и мертвое, нечто такое, что ощущала одна безумная мать между своими губами и щекой ребенка, когда она его целовала. В нем медленно происходила глухая работа разрушающегося существования, в котором вследствие неуловимого изменения жизненного состава и разъединения органов, всякое чувство, всякая составная часть личного «я», отделенная и изолированная от целого, словно теряла способность соответствовать одна другой и воздействовать одна на другую. Он чувствовал, как в нем происходил разлад между двигателями разума и телесными органами. Он чувствовал на всей поверхности своего тела то уменьшение чувствительности, то притупление чувства меры, которыми начинается порча организма, и, по какой-то непонятной странности, действия и отправления его тела казались ему лишенными свойственных им ощущений и удовольствий, происходящих от сознания этих ощущений.
Печальная тайна: сумасшествие почти никогда не бывает полным затмением мыслей, оно не переносит сознание всецело в мир видений, который вырвал бы у безумца всякое воспоминание о его духовном отечестве, о его потерянном разуме! По временам в погруженных в галлюцинацию чувств, в окаменелом мозгу бывают светлые дни, проблески сознания; у некоторых является даже уверенность, ужасная уверенность, что какая-то злая сила завладела их разумом и руководит их действиями и все, что они думают, что слышат, к чему прикасаются, что едят, все это жестокая, обманчивая шутка!
Эта уверенность встречается при самых сильных сумасшествиях; примером тому могут служить те безумцы, которые, видя смех посетителей, желают им никогда не сходить с ума! Но прежде этого, прежде чем болезнь сделается неизлечимой, в то время, когда только начинается безумие, и покуда оно как бы испытывает намеченный им рассудок и щекочет мозги, еще не скованные его железной рукой, – кто сумеет выразить порывы, страдания и отчаянную борьбу, так сказать, поединок колеблющейся и чувствующей свою шаткость мысли, которая наконец падает, словно опьяненная атмосферой пропасти, все еще продолжая бороться и цепляясь за свои последние здоровые проблески, как человек, падающий в бездну, цепляется за кустарник? Кто опишет это унижение всех человеческих прав на гордость и пытку этого сознания?
И теперь, представьте себе, что подобные муки раздирают человека, все свои надежды возложившего именно на этот разум, человека, который надеялся управлять его страстями и извлечь из него славу своего имени и бессмертие своих идей, и который чувствует, как между ним и всем, что он задумал исполнить, сгущается мрак; чувствует, как ускользает от него прошлое и будущее его мыслей; чувствует, как мало по малу исчезает главный двигатель его существования, и нарушается порядок представления идей, – и вы будете иметь картину страданий Шарля. Он тоже пробовал бороться.
И однажды, собрав все силы и всю энергию, он попробовал в последний раз сразиться на знакомой ему почве. Он бросился к письменному столу и ожесточенно принялся работать, он писал, писал, быстро исписывая целые страницы и вслух произнося бессвязные слова. Потом он бросил перо и удрученный, словно побежденный, уселся в кресло, перед камином и более уже не покидал его.
LXXXVII
Вот одна из написанных им страниц: «…Я находился в огромной прачешной. То, что ее освещало, походило на яшму, прозрачную как хрусталь. Вода в лоханке издавала приятный запах. Вокруг бледные и белые ангелы, озаренные тихим светом, напоминавшим зимнее солнце, одетые в белые, розовые или бледно-голубые одежды, стоя на коленях, подобно прачкам у реки, мыли души. Валек в их божественных руках звучал как нежная арфа и в виде припева слышалось: Аминь! Аллилуйя! Другие ангелы, тянувшись, вынимали из корзин более или менее грязные души; некоторые, впрочем, были невинны и почти совсем белы, другие грязные и почерневшие от жизни, как почернел злой дух, сожженный факелом святого Георгия. Несколько ангелов стояло у двери, с лилиями, крестом или зеленой ветвью в руках и с улыбкой бесконечного милосердия в глазах, принимали свертки душ, держа, вместо бельевой книги, лазуревую книгу жизни. До самого свода поднимались белые лестницы, где младшие ангелы, с венками из маргариток на головах, летали и сушили вымытые души, висевшие как пары чулок»…
Здесь мысль его прерывалась и до самого низу страницы, он большими буквами множество раз написал Шарль Демальи, Шарль Демальи, Шарль Демальи, – словно боясь, чтобы его имя не ускользнуло из его памяти!
LXXXVIII
В продолжение нескольких дней старая Франсуаза наблюдала, как Шарль делал беспокойные знаки. Он нетерпеливо отталкивал от себя и точно старался прогнать что-то, невиданное им. Он шевелился в кресле и постоянно прикладывал руку в уху. Франсуаза, не смея заговорить, молча наблюдала за ним, как вдруг он произнес: – Это невыносимо!.. невыносимо!
– Вы говорите со мной? – спросила Франсуаза.
Шарль не ответил; но немного спустя заговорил опять: – Это неправда, я вам говорю, что это неправда… вы лжете!.. О! этот женский голос… всегда!.. Ты лжешь!.. Ты лжешь!.. Да замолчи же! замолчи!.. Ты меня убиваешь…