Нет, наверно, не случайно необходимы людям и такие смешные вещи, как сахар головками и жатое в старом дупле масло. Как и тепло собственной печи, и хлеб, испеченный в ней из своей муки. Все это противостоит окружающему нас космическому холоду, некоему сверхразуму, выражаемому голой математикой, лишенной чувств. Сюда же относится и «садок вишневий коло хати», и изба-старуха, жующая челюстью порога мякоть тишины, и китайский обычай везти кости предков на родину. Среди американских миллионеров — коренных янки — существует обычай иметь собственное ранчо. Высшим знаком аристократизма считается, когда, подавая на стол бифштекс, хозяин с гордостью замечает гостям, что своими руками пестовал бычка, из которого он приготовлен. Рядом это должно быть: мелькомбинат и маленький «млин» с греблею для полноты жизни…
Это главный вопрос бытия: соотношение формальной логики и интуиции. Может быть, теория относительности и есть некий прорыв из абсолютного холода математики к высшему состоянию, и мы слишком узко регистрируем лишь очевидную ее сторону. Разве не ее продукт само явление человека во Вселенной?..
Это было особенное состояние организма. Все определялось предшествующим воспитанием. Звучал горн, а я вскакивал, готовый к действию. Миражи не имели значения, и я корчевал зло, не ведая сомнений. Я и сейчас временами слышу, пробуждаясь, этот горн из детства. Его не заглушили ни бомбовые разрывы, ни давний приход в отчий дом следователя, ни даже строгий выговор с предупреждением на бюро ЦК одной из республик Ханабада…
Ничего не пропускалось. Я шел по главной улице областного центра с учителем вечерней школы Айрапетовым. В дверях универмага, закрытого на перерыв, стоял другой Айрапетов. Открыв в улыбке все золото, он сказал что-то негромко моему попутчику. Тот как-то сразу помрачнел, виновато поскреб воздух рукой, опустил голову. Все напряглось во мне. Я посмотрел на учителя — худого, гордого человека в стареньком довоенном пальто, из-под которого виднелись офицерские лицованные брюки со следом артиллерийского канта, на его ботинки с явно протекающей подошвой, на опущенное от проникающего ранения плечо, на стопку ученических тетрадей в клеенчатом портфеле у него под рукой. Потом я посмотрел на директора универмага. Несмотря на осеннюю непогоду, тот стоял в одном жилете, надетом на шелковую рубашку, с золотой цепочкой и брелоком поперек живота, и ему было жарко. Лицо его собиралось благородными складками у подбородка…
Вечером на квартире учителя Айрапетова мы пили домашнее вино, заедая магазинным пендыром — армянской соленой брынзой, культивируемой в Ханабаде карабахскими поселенцами.
— Что он тебе сказал, Геворк? — добивался я.
Хозяин мотал головой и не отвечал. Только после нескольких стаканов он вдруг выпрямился и совсем трезвым голосом сказал:
— Он сказал мне: «Вот я Айрапетов и ты Айрапетов, на одной улице родились. Ты ученый человек, институт закончил, других людей жизни учишь. А я четыре класса отсидел и все. Посмотри на твои ботинки и на мои, на свой дом и на мой. К кому люди с поклоном идут: к тебе или ко мне!»
Я сидел уничтоженный.
— Это он пошутил! — добавил учитель Айрапетов, увидев мое лицо.
Утром я позвонил знакомому работнику Контрольно-ревизионного управления.
— Айрапетов? — переспросил он и, помолчав, сказал.
На прошлой неделе только с обехеесовцами в паре мы его проверяли. На сто тысяч пересортица и все остальное…
— Ну, и что? — спросил я.
— А ничего. Там такие надолбы — не пробьешь. Пробовали уже!
Через час я был у него в управлении и смотрел акт внезапной проверки универмага, сделанной за два часа до конца работы. В тот день продавали тюль и женские модные резиновые сапожки. Тюль был стоимостью семнадцать, двадцать восемь и тридцать пять рублей метр. Сапожки по семьдесят, восемьдесят пять и сто двенадцать рублей, в зависимости от сорта. А все продавалось только высшим сортом. В кассе универмага нашли лишних девяносто восемь тысяч рублей. Я дал подвальный фельетон и стал собираться в дорогу. После каждого очередного фельетона меня посылали в другую область, на противоположный край Ханабада…
На этот раз я поехал к перегретому, пахнущему бензином ханабадскому морю и не успел остановиться в гостинице, как мне позвонил начальник здешнего КРУ. Он привез ко мне большой портфель с документами, из которых явствовало, что управляющий местным банком, молодой человек, два года назад закончивший институт, некто Мовыев, открыто берет из кассы деньги и тратит их в морском ресторане. Туда к нему носят чеки на подпись.
Глава областных ревизоров мялся, переступал с ноги на ногу, явно не решаясь дать мне некое разъяснение такого — даже для Ханабада — не совсем обычного поведения молодого управляющего банком. Он оглянулся на дверь, наклонился к моему уху, и хоть были мы совсем одни, произнес шепотом:
— Атаев!
— Что Атаев? — не понял я.
— Товарищ Атаев! — проговорил он уже совсем беззвучно, одними губами.
Я ничего не понимал. Только после получаса вздохов и ежеминутного умолкания, удалось мне выяснить, что управляющий Мовыев приходится племянником лично товарищу Бабаджану Атаевичу Атаеву, первому секретарю ЦК. Тому самому…
Имея уже некоторый опыт, я ни слова не сказал об этом редактору.
— Управляющий банком? — небрежно спросил редактор, когда я положил перед ним привезенный из командировки фельетон. — В набор!
А наутро, когда я пришел в редакцию, редактор сидел, уставившись взглядом в одну точку, и жевал бумагу, полосками отрывая ее от лежащего на столе листа. Это был у него признак крайнего душевного волнения. Меня он вроде бы и не видел.
— Вот что, больше никуда не поедешь. Останешься при редакции! — произнес он через некоторое время.
Ему уже позвонили о том, чей племянник Мовыев. А в редакционной приемной меня уже ждал молодой человек спортивного вида с упрямой складкой губ и сросшимися бровями. У него был прямой, открытый взгляд. Секретарша Мария Николаевна сказала мне, что товарищ ожидает моего приезда третью неделю и ни с кем больше в редакции не хочет говорить. Меня приятно кольнуло такое доверие, и я готов был к действию.
Все было в порядке вещей. Хлебозавод, самый большой в городе, ежедневно выпекал на несколько тонн хлеба и булочных изделий больше, чем значилось в накладных. Левая мука для этого регулярно поступала с мелькомбината. И еще нарушались нормы припека, что давало дополнительно пять-шесть тонн. С документальным подтверждением этого ко мне и пришел рядовой технолог завода, в этом году закончивший техникум. Как кандидат партии он говорил об этом на партийном собрании. Само собой разумеется, ему дали выговор и задержали переход в члены партии.
— Как же реализуется лишний хлеб? — спросил я.
— А у них свои магазины. «Центральный» и два на базаре. Еще, наверно, есть!
Он даже пожал плечами, удивляясь наивности моего вопроса. Действительно, разве не знаю я, сколько стоит в Ханабаде должность заведующего магазином. От двадцати пяти тысяч до полумиллиона единовременно, в зависимости от оборота, безопасности действий и установленных связей. Затем ежемесячные отчисления наверх, гарантирующие все: благодушие ревизоров, слепоту ОБХСС, благоприятствование директивных органов вплоть до места на Доске почета. А коль дойдет все-таки до суда, то — сниженный до минимума срок, место хлебореза в тюрьме и непременное досрочное освобождение за «образцовое поведение». После этого можно будет занять ту же должность. Связаны так же между собой соответствующие магазины и мясокомбинат, колбасная фабрика, пивзавод, ликеро-водочный завод и все остальные. Там, откуда они получают сырье, цепь продолжается через базы, склады, заготовительные конторы, колхозы, совхозы. И уходит, все укрупняясь и самосовершенствуясь, в заоблачные выси, где рождаются громы и молнии и откуда изливается благодать. Это и есть материализованная система всеобщего ханабадства.
Зачем же я снова сижу с технологом Джумаевым, изучаю документы, шлифую образы вполне отвратительных мне людей? Я ведь сам — производное этой системы, и никуда мне от нее не деться. Зная всю нерушимость пирамиды, я как бы отодвигаю ее в сторону и перехожу в царство миражей. Поверьте, это вовсе нетрудно сделать. В нас сидит условный рефлекс, культивируемый с самого момента рождения. «Спасобо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Этот лозунг висит в каждом родильном доме, и коль правы ученые, что нравственное воспитание человека начинается во чреве матери, то как не восхититься предусмотрительностью вывесивших его людей. Нужно сказать, что особые условия ханабадской истории создали предпосылки для такого рода воспитательных условий задолго до наступления эры всеобщего ханабадства. Корни этой педагогики тянутся через века чуть ли не к Перуну («Выдыбай, боже, выдыбай!»). Исходя из постулатов самой передовой в мире науки, можно предположить, что за столь длительный исторический период означенные условные рефлексы дали безусловный результат. (Помните: количество переходит в качество!) Нельзя при этом забывать, что мы и сами талантливы, а роль педагога не может быть односторонней. Для достижения успеха нужны усилия обеих сторон: воспитателя и воспитуемого. Но этот теоретический разговор далеко нас заведет. Так что вернемся к ханабадской практике.