Сведений о семье он не имел с самого начала войны и не знал, где жена и дети, живы ли они. Летом сорок первого, когда его призвали на воинские сборы, семья уехала на Украину, к Надиной матери, и, вполне возможно, оказалась, как и сам он, в оккупированной зоне.
Когда войска Рокоссовского освободили Белоруссию, Левенков ушел с армией, пообещав Наталье вернуться к ней, хотя она ни на чем не настаивала, не требовала никаких обещаний, даже боялась попросить его об этом. Случись по-другому, потребуй Наталья клятв и заверений, ему было бы легче оставить ее. Но именно эта молчаливая покорность судьбе, незащищенность от любых обид заставили Левенкова дать такое обещание. А обмануть Наталью он уже не мог — это было бы предательством.
А своя семья как? Вот и поди тут разберись. О том, что семья уцелела, он узнал на фронте в конце сорок третьего, послав домой письмо и получив радостный ответ. С тех пор он раздвоился между домом и Натальей, потеряв покой и уверенность в себе. Особенно остро эту раздвоенность он почувствовал после войны, когда ездил в Москву объясняться с Надей. Лучше бы и не ездил, душу не травил! Но не поехать не мог. Они с Надей еще до женитьбы условились: в любой ситуации выкладывать все начистоту, не опускаться до подленьких уловок.
В первый же день Левенков рассказал свою историю, ничего не утаивая, не отыскивая оправданий, но чувствовал себя перед ней последним подлецом.
— А война тебя не исправила, — сказала Надя, выслушав его сбивчивый, виноватый рассказ.
— Ты о чем?
— По-прежнему витаешь в облаках со своей щепетильностью.
Она сидела на вытертом, купленном еще в первый год женитьбы диване с круглыми подушками-подлокотниками, похудевшая за эти годы, с выпирающими ключицами, острыми коленками, обтянутыми сатиновой юбкой, и напоминала студентку пединститута на «капустнике», где они увиделись в первый раз. Но тогда она была веселой и неприступной, теперь же — подавленной, с зажатыми между коленок ладонями. Левенкову стало мучительно жалко ее, жалко себя и хотелось зажмуриться что есть силы, забыть все, что с ним было, превратить действительность в кошмарный сон, а затем проснуться.
Надя поняла его состояние и помогла ему:
— Не вздумай меня жалеть. Я гордая.
— Война проклятая!
— Война, конечно… — отозвалась она неопределенно.
«Война, — ухватился он за мысль, — война во всем виновата!» Но кому от этого легче — ей, Наталье, ему? На войну все можно свалить, оправдаться. Ему — оправдание. Оправдание… В кусты, значит? Нет, сам виноват! Он готов был остаться, потребуй Надя — и останется.
— Может, образуется, я еще не уверен, что все вот так, неожиданно…
— Надеешься, что она сама прогонит?
— Не знаю…
Левенков действительно не знал, на что надеялся. Да и надеялся ли на что-нибудь? Сама Наталья, конечно, от него не откажется, и он не может ее обмануть. Не может! Это противоестественно, чуждо его натуре. А как все это объяснишь Наде? Она — жена, женщина, которую оставляют.
Он сидел под красным шелковым абажуром, как нашкодивший школьник, не зная, куда деваться от ее больших, все понимающих серых глаз.
И она снова ему помогла:
— Нет, Сергей, оставайся самим собой. Не умеешь ты обманывать, и не надо.
— Понимаешь, я не могу…
— Да-да, понимаю. Девочки подрастут, буду присылать на лето.
— Спасибо, Надя, — выдавил он хрипло. — Спасибо!
Напоследок она спросила:
— Ты-то хоть понимаешь, что твое чувство благодарности ненормально?
А что тут нормально, что ненормально — как разобраться? Просто он был таким и перестроиться на другой лад не умел.
Дома он пробыл три дня, к этому разговору они больше не возвращались. Жил как гость, боясь стеснить хозяев, чувствуя себя лишним, нарушающим привычный семейный уклад. У Нади были летние каникулы, но она давала частные уроки и с утра уходила, оставляя Левенкова на весь день с девочками. А может, и не на уроки уходила — с глаз долой. Дочерей он видел в последний раз в сороковом, когда им было по три годика; за пять лет они вытянулись, повзрослели — не узнать. Старшая на вид Люда дичилась, смотрела настороженно, с опаской, но Света сразу признала в нем отца, не отходила ни на шаг, гордясь и радуясь, что наконец-то у нее есть папка не где-то там, на войне, а дома, и он позволяет шалить, и никуда не уходит, и не сердится, как мамка, и каждый день покупает сладости. Дети, конечно, ни о чем не знали. Рассказать все предстояло Наде, и Левенков еще не был уверен, что она скажет правду. Три дня прошло, а разговора о разводе никто из них не заводил. Он не мог, не осмеливался заговорить первым, смутно надеясь неизвестно на что, и она молчала, видно, тоже на что-то надеялась.
Так и ушел.
Уже у двери к нему подскочила Света и, ни о чем не подозревая, спросила:
— Папка, ты надолго уходишь?
Он пробормотал что-то бессвязное, вылетел на лестничную площадку, чуть не кубарем скатился вниз и убежал, пересиливая спазмы в горле. Убежал как вор.
До сих пор звенит в ушах дочкин голос, снова и снова, как наказание, неотступно возникает — «папка, ты надолго уходишь?» — терзая душу, разламывая виски своей неразрешимостью. Кто ответит на этот вопрос: надолго ли? Только не навсегда. Нет, не навсегда, в это невозможно поверить.
Шуршала листва под ногами, мягкая, пушистая — без конца и края, и Левенков на этой празднично расцвеченной земле терялся, казался сам себе ничтожно маленьким, лишним. Такое ощущение исходило от понимания, что его место не здесь, что он в Сосновке чужой, случайный человек. Для чего он на заводе — чтобы спорить с Челышевым или заниматься элементарными лебедками, с которыми легко справится рядовой механик? Работа не приносила удовлетворения, тяготила, разве что иногда позволяла забыться на время. Но утешение это слабое. Не приносила радости и Наталья, точнее, она не могла заменить ему покинутую семью. И он ждал. Неосознанно, подспудно, без каких бы то ни было оснований ждал, что все как-то образуется, встанет на свои места ко всеобщему удовлетворению, не оставив обиженных. Все чаще вспоминались слова Нади: «Надеешься, что она сама прогонит?» Может быть, этого и ждал Левенков. Только Наталья не собиралась его прогонять — наоборот, все больше к нему привязывалась, стараясь во всем угодить, предупредить любое желание, и все это — молча, смиренно, с ласковой улыбкой и любовью.
Оттолкнуть такого человека было для него кощунством.
6
Сосновка появилась неожиданно, словно вынырнула из леса: золотистый бор отпрянул в сторону от железной дороги, и перед глазами возникли строения, крыши домов поселка.
Демид Рыков подхватил свой чемоданчик, спрыгнул с подножки вагона в песок, перемешанный с мелким гравием, мельком по привычке огляделся и вздохнул полной грудью. Вот и прибыли, Демид Иванович, на новое жительство. Может быть, на жительство. В этом он еще не был уверен окончательно. Податься ему больше некуда, единственная надежда — Левенков, добрая душа, мягкий, отзывчивый комбат. Примет ли, поможет? Эти вопросы часто задавал себе Демид и всегда отвечал утвердительно. За полтора года жизни бок о бок он хорошо узнал Левенкова. Такой человек помнит добро, не забыл, верно, как Демид вынес его, контуженого, на своих плечах из-под огня в первые месяцы войны, спасал от голодной смерти в окружении, потом помог выбраться из добрушского лагеря. О нем хлопотал — не о себе, хотя на месте Левенкова мог бы, только пожелай, оказаться сам и пережить лихое время под крылышком той женщины из Метелицы. Как ее… Наталья, кажется? Да, комбат, без сержанта Демида Рыкова ты бы уже погиб по меньшей мере трижды.
«Ну да ладно, сыты будем — бабу скрутим, живы будем — не помрем», — подумал он весело и зашагал к поселку. Примет Сергей Николаевич и поможет, ведь еще в лагере сам приглашал приезжать в Москву после войны, обещался устроить. В Москву и ездил Демид, но застал там одну Надежду Петровну с детьми, Левенков же застрял на этом забытом богом и людьми заводишке. Чудно́. Москва — и десяток дощатых построек, домишек, бараков!