Одно событие в деревне встревожило сельчан, как общая беда: в начале марта один за другим умерли два мальчика из тех девяти, которых брали немцы на «медосмотр» — Вова Кондратюк и Леня Морозов. Умерли, не болея, почти неожиданно. Для всех хлопят Тимофей был вместо батьки, и бабы, их названые матери, всегда советовались с учителем, сообщали ему малейшие подробности о здоровье детей. И на этот раз Тимофей знал о недомогании Вовы и Лени, но надеялся, что все обойдется, как обходилось до сих пор. И вдруг — смерть, тихая и спокойная, как засыпание.
Еще летом Тимофей возил в Гомель мальчиков, но безрезультатно. Детей осмотрели, выслушали и, ничего кроме истощения не обнаружив, отпустили. Глубокого же обследования в условиях поспешно открывшейся городской больницы провести не могли. «Надо бы в центр, в хорошую клинику», — сказал пожилой врач со вздохом. И вздох его означал: но это, к сожалению, невозможно. Тимофей сам понимал: и парное молоко — надо бы, и куриный бульон — надо бы, и санаторий… Да что поделаешь, когда — война.
Хоронили детей всей деревней. В день похорон отменили занятия в школе, и все дети провожали своих товарищей.
Весенняя распутица еще не началась, но снег уже был по-весеннему мягкий. Погожий день, веселое солнце, свежий бодрящий воздух, капель с деревьев, с крыш одиноких хат — все это так не вязалось с двумя маленькими гробиками! Несли гробики школьники, которые постарше, за ними ковылял растерянный, убитый горем Тимофей. Ближе других он воспринял эту смерть, ближе других он считал себя к ней причастным и больше других понимал, что она означает. Немецкие эксперименты не прошли бесследно, результат налицо. Неужели и остальных ждет то же? От такой мысли Тимофею становилось страшно.
В толпе переговаривались, перешептывались, всхлипывали бабы.
— И не хворали, горемычные, и вот тебе… — слышался мужской голос.
— А с энтими что будет-то? Хлопята, кажись, исправные, дохтура сказывали, — продолжал бабий жалостливый.
— Чего тые дохтура! Попортили хлопят ироды проклятые, во внутрях попортили — зачахнут. Не жильцы, видать…
— Типун тебе на язык, Марфушка! Ох, господи, прости меня! — отвечали ей, тяжко вздыхая.
— А Тимофей Антипович убивается… Ему-то каково?
— Все ж они нам что родные стали…
Посматривали на семерых оставшихся ребят скорбно и жалостливо, как на обреченных.
Похоронили на погосте, под молодым топольком. Колхозный сторож дед Евдоким постарался, сделал красивый резной крест.
А через два месяца прокатилось по Метелице радостное и ликующее: «Победа!» Девятого мая никто не работал. У новой школы состоялся митинг.
Среди всеобщей радости и шума Ксюша чувствовала себя одиноко. Она понимала, что таких вдов тысячи, не у нее одной горе, и надо радоваться всеобщей радости. Но радоваться не могла, более того, эта общая радость раздражала. И чем больше веселились вокруг, тем больней становилось Ксюше, тем трудней было сдержать в пересохшем горле готовый вырваться в любую минуту истошный вопль. Дети шумно носились по улице, и между ними — Артемка, видать забывший на сегодня свое сиротство. Ксюше хотелось остановить его, но она не могла, понимала, что не имеет права этого делать. «Ну и слава богу… Ну и пускай… И за меня порадуется», — успокаивала она себя.
Из Зябровки, где стояла тыловая часть, прибыл пожилой лейтенант и выступил перед сельчанами с речью. Выступил председатель колхоза Яков Илин, выступил Тимофей и многие мужики и бабы.
Попросили выступить и Ксюшу, как вдову, как бухгалтера колхозного и уважаемого в деревне человека.
— Не могу, — выдавила из себя Ксюша через силу. — Простите, не могу я…
До поздней ночи шумел по деревне праздник, а со следующего дня начинались будни. Посевная была в разгаре. Управились только с яровыми, за картошку еще не принимались, а там — гречиха, просо, овощи. Знай поворачивайся. Горе не горе, радость не радость, а жить надо и работать надо. Колхоз помалу восстанавливался, набирал силу: в конюшне уже стояло семь добрых коней, появилось десятка полтора коров, да половина из них чернорябой масти, крупные. В отстроенном прошлым летом свинарнике повизгивали свиньи; под навесом кузницы Денис Вилюев возился с поломанным, изъеденным ржавчиной трактором, который обнаружили случайно на глухой лесной просеке. Тут же стояли и две жатки, веялка.
После оккупации утроилось и деревенское стадо. В этот год Ксюшина Зорька отелилась в феврале, теленка отдали Лазарю. Следующего решили оставить себе, потому как Зорьке пошел пятнадцатый год — по коровьему веку — старуха. Метелица обновлялась. Еще осенью многие сельчане справили новоселье, то там, то тут появлялись новые срубы, заравнивались пепелища, а которые без хозяев, зарастали высоким бурьяном и лебедой.
Метелица ждала фронтовиков.
Первыми вернулись мужики постарше, начавшие службу еще перед войной. В разгаре лета пришли с войны два Гаврилкиных сына, Микола и Константин, но тут же покинули Метелицу вместе с семьями. Как ни уговаривал их Яков Илин остаться, солдаты-фронтовики не могли перенести позора за своего батьку-старосту, подались куда-то в Россию. Третий сын Гаврилки, Иван, погиб еще в сорок третьем.
В конце июля неожиданно для всех объявился Захар Довбня. Всю войну о нем не было ни слуху ни духу, сельчане давно считали Захара сгинувшим. И вдруг он, живой и здоровый, с полудюжиной медалей на широкой груди, с вещмешком за плечами и двумя большущими трофейными чемоданами в руках, прошелся по Метелице.
«Во те на-а!..» — только и сказали на это сельчане.
8
В Метелице Захар Довбня родни не имел. С гибелью Полины оборвалась последняя родственная связь с семьей Лапицких. И все-таки кроме Лапицких принять Захара было некому.
Антип Никанорович это знал и с первой же минуты встречи с Захаром решил дать ему пристанище под своей крышей. Вынужден был встретить как родственника по неписаным законам гостеприимства и потому, что Захару просто некуда было деваться, хотя в душе Антип Никанорович был против него.
Помнилась Захарова «партизанщина» во время оккупации и помнилась Полинина распутная жизнь.
Увидев Захара перед своим двором живым и здоровым, Антип Никанорович удивился, но только на минутку. Если рассудить здраво, так оно и должно было случиться: мужики, подобные Захару, головы свои под пулю не понесут.
Захар поставил чемоданы прямо в пыль и, широко улыбаясь, шагнул вперед, готовый обняться, но Антип Никанорович, будто не заметив этого движения, протянул руку, давая понять, что хотя и встречает фронтовика радушно, хотя грудь того и увешана медалями, но обниматься он погодит. Захар тут же сделал вид, что обниматься и не собирается. Поздоровался скромно за руку.
— С прибытием, служивый, с прибытием! Вертаются помалу мужики. Ладная подмога.
— Отвоевались, Никанорович. Шабаш! — пробасил Захар.
— Живой, значит. А мы, грешным делом, и не ждали уже, думали, сгинул.
— Да, считайте, с того света. Немудрено…
— Ну, проходь, што ж мы на улице-то, — пригласил Антип Никанорович, берясь за чемоданы, и крякнул от неожиданной тяжести.
— Я сам, Никанорович, сам, — заторопился Захар и перехватил у него объемистые, обитые деревянными планками трофейные чемоданы пуда по три весом каждый.
«Нахапал, — подумал Антип Никанорович с неприязнью и открыл перед гостем калитку. Ему сразу же вспомнились мужики, приезжающие с войны налегке, с полупустыми вещмешками. — Этот своего не упустит».
Прошли в хату. Захар поставил чемоданы в угол горницы, скинул вещмешок, расстегнулся и, отдуваясь от жары, уселся на стареньком диване.
Антип Никанорович кликнул Анютку:
— Сбегай-ка, внучка, за хлопцами. Видишь, батька Максимкин возвернулся.
Худенькая Анютка зыркнула с любопытством на Захара, сказала: «На болоте они», — и шмыгнула из горницы. Захар хотел было остановить Анютку, дать ей гостинец, да махнул рукой. Две Анюткины косички уже мелькнули за окном.