Одинаково! Вот в чем загвоздка.
От одной мысли, что кто-то может подумать так, ему становилось невмоготу. И как он ни внушал себе, что клевета — не пыль дорожная, одним махом не стряхнешь, успокоиться не мог.
После разговора с Чесноковым у Тимофея вязало во рту, как от неспелой груши, и он машинально двинул через улицу, к проходу в тенистый сквер, где торговали газировкой, мороженым. Шагах в пяти от газировщицы, у весов, толпилось полдесятка женщин, принаряженных, подкрашенных, по всему видно, приехавших из района на какое-то совещание. Они громко, чисто по-деревенски, переговаривались, подтрунивали друг над дружкой, весело похохатывали — в общем, вели себя возбужденно и беззаботно, как и положено оторвавшимся от повседневных дел.
— Восемьдесят пять натянуло! — сокрушалась одна из них, привычно ощупывая бока и живот. — Это ж подумать: за год семь кило!
— Меньше мучного надо, Поликарповна. От сдобы все, — заметила другая и, подмигнув, добавила: — А ничего, мужикам нравится.
— Когда бы! Не тот мужик пошел, не то-от…
— Париться надо, девки, — вмешалась третья. — На поло́к да веничком — куда что денется. Во, гляньте, — крутнулась она, выставляя свою фигуру. — И ем что душа пожелает.
Странно было Тимофею слушать этот разговор. Странно и непривычно. Сколько он помнит, полнота для деревенской женщины всегда означала здоровье и достаток. Полноте радовались, гордились полнотой, никому и в голову не приходило — похудеть. Тем более странно это было слышать сейчас, спустя каких-то шесть лет после отмены карточек на хлеб, не говоря уже о голодном послевоенном времени.
И вот пожалуйста, стоят тебе тетехи и рассуждают, как похудеть, будто не было ни войны, ни пухнущих от голода людей на привокзальных скамейках. Неужели все забылось — бездушно, безответственно? Или же есть в этой забывчивости своя правда — правда все обновляющейся жизни?
Слишком резким был для Тимофея переход от сорок пятого к пятьдесят третьему году, от развалин и пепелищ к хлопотливому, веселому городу, в котором страшные следы войны исчезли с поразительной быстротой. Утратив внешний облик, война как бы ушла вовнутрь, вглубь — в память людскую, в их чувства и переживания. В самом деле, послевоенные ребятишки закончили первый класс, и для них война — уже история. Все это Тимофей хорошо понимал, только чувства не подчинялись рассудку. Для него война еще жила, отдавалась болью. Ведь без нее не было бы ни восьми лет заключения, ни сегодняшнего недоверия.
Именно поэтому, казалось бы, незначительный разговор женщин у весов был ему неприятен, раздражал демонстративным, кичливым благополучием. Проводив взглядом группу районных «делегаток», он вспомнил о протезной мастерской, подсказанной ему Чесноковым.
— Не подскажете, где улица Цветочная? — спросил у газировщицы.
— Цветочная? — прищурилась продавщица. — А бес ее знает. Спросите вон у мужчины, что на лавочке. Каждый день тут газетки почитывает, видно, старожил.
— Спасибо, спрошу.
Тимофей подошел к мужчине, сидящему невдалеке с газетой в руках, прокашлялся.
— Извините, как пройти на улицу… — начал было он и осекся, вздрогнул, узнав в мужчине следователя Брунова.
— Вы что-то хотели спросить? — поднял тот голову, окидывая Тимофея быстрым взглядом.
— Нет, ничего, — буркнул Тимофей, поворачиваясь, чтобы уйти.
Меньше всего ему хотелось встречаться и разговаривать со следователем. Почти так же, как и с Захаром. Вспоминать прошлое — лишь душу бередить, упрекать в чем-то — пускать слова по ветру.
— Постойте, постойте, — вскочил Брунов. — Вы учитель из Метелицы? Лапицкий, да?
— Это что ж, профессиональная?
— Не понял — что?
— Память.
Следователь грустно улыбнулся и поглядел с упреком.
— Да, и профессиональная тоже. Вы не торопитесь? Присядем, у меня к вам несколько вопросов.
— В свое время я ответил. На все.
— Не беспокойтесь, я вас долго не задержу.
— Ну нет уж, гражданин следователь, с законами я ознакомился. Благодаря вам. Так что сначала — ордер, а потом — разговор. Счастливо оставаться.
Тимофей не хотел грубить, просто по-другому не получалось. Колкие, резкие слова вырывались непроизвольно, сами по себе. Брунов, если разобраться хладнокровно, человек порядочный. Во всяком случае, дело Тимофея назвать сфабрикованным было трудно. Однако это еще ни о чем не говорило. Вернее, говорило лишь о тонком умении следователя повернуть факты таким образом, чтобы сложилось внешне достоверное обвинение. Сами же по себе факты всегда нейтральны, их можно представить и в другом свете — в противоположном. Над этим Тимофей часто и подолгу задумывался, но определенного ответа найти не мог. За работу в детдоме при немцах он получил двадцать пять лет, однако мог получить и орден. Кто в том виноват — люди или обстоятельства? Или же сама жизнь, создающая эти обстоятельства? Но опять-таки жизнь не возникает сама по себе, ее делают люди. Значит, они виноваты, в том числе и Брунов.
— Ну зачем же так, — произнес Брунов с досадой. — Я уже давно не следователь. И тоже благодаря вам.
— Мне-е? — Тимофей остановился, заинтересованный и удивленный.
— В некоторой степени, конечно. Так присядем?
Они вернулись к лавочке, расположились на ней бок о бок. Брунов достал пачку «Беломорканала», предложил курить.
«Как старые дружки», — подумал с усмешкой Тимофей, отказываясь от папиросы и машинально оглядываясь кругом. Со стороны так и должно было казаться: встретились давние приятели.
— Рад вас видеть, — заговорил Брунов. — Честно: рад. Ваше дело до сих пор не дает мне покоя. Вы по пересмотру?
— Именно по пересмотру, — подчеркнул Тимофей язвительно, не в силах отказаться от удобной возможности показать следователю безосновательность его тогдашних обвинений.
— Поздравляю.
Тимофей недоуменно вскинул на него глаза — издевается, что ли? Сам готовил обвинение, сам же и поздравляет с его опровержением. Так получается.
Брунов заметил его удивление и подтвердил:
— Я искренне, не сомневайтесь.
— Тогда зачем же передали дело в суд?
— Срок следствия истек, более того, я затянул его, а материалов оправдательных так и не нашлось. Сами знаете, все было против вас. Да и сейчас, я уверен, они не появились. Так ведь?
— Так. Но меня оправдали за недостатком улик. Выходит, ничего искать и не надо было.
— Не скажите, не скажите. Это сейчас — «за недостатком», а тогда… — Следователь грустно ухмыльнулся и поглядел на Тимофея испытующе. — А тогда их было в избытке. Время разное. Согласны?
— Время разное, но люди-то одни.
Теперь Тимофей взглянул испытующе на Брунова. Тот опустил глаза, спрятал их за дымом папиросы и, помолчав с минуту, произнес раздумчиво, будто сам себе:
— Люди от времени зависят. Никуда от этого не денешься. Я вот попытался было не зависеть и оказался не у дел.
— На пенсии?
— Нет, еще два года. Работаю юрисконсультом. А на пенсию хочется…
Брунов повел неопределенно рукой и умолк, рассеянно поглядывая на прохожих из-под черных, с проседью, бровей. Вопрос о пенсии не был случайным: эти взлохмаченные брови, сморщенное лицо, редкие, наполовину седые волосы делали его старше своих лет. Рядом с Тимофеем сидел не строгий, требовательный некогда следователь, а довольно-таки дряхленький человек, отыскавший тень под тополем, чтобы отдышаться от недолгой ходьбы. И только живые поблескивающие глаза говорили о не растраченной еще энергии.
— За что же вас? — напомнил Тимофей. — Я при чем?
— После осуждения вашего односельчанина, как его, запамятовал…
— Довбня Захар.
— Да-да, верно. Так вот, после суда над ним я пробовал ставить вопрос о пересмотре вашего дела. Это у нас называется — по вновь открывшимся обстоятельствам. Настаивал, требовал, а в результате вынужден был просить об отставке.
— Почему же?
— Да очень просто: я закончил следствие, передал дело в суд и я же прошу пересмотра — перечеркиваю свою работу. Какой же из меня, к черту, работник! Но я не сожалею. Не сожалею, что сейчас, именно сейчас, — подчеркнул он, — я не следователь, а юрисконсульт.