— Напитки предназначены не для того, чтобы их свободно продавать в рабочие дни. А из дягимайского магазина надо на веки вечные изъять всякие там «чернила» и водку, если мы хотим сдать фабрику в срок.
Кто-то пробовал возражать, мол, такая мера может сорвать финансовые планы района, но Даниелюс был неумолим.
— Алкоголь пожирает большую часть человеческой энергии. Мы должны отвоевать ее для производства, и это с лихвой окупит наши мнимые финансовые потери.
Верил ли он тогда в свои слова?
Да, верил. Хотя и понимал, что для того, чтобы чего-то добиться, нужны не месяцы, не годы, а, может быть, десятилетия. Понимал и все-таки бросил вызов зеленому змию, этим как бы подчеркивая свою решимость отомстить за брата и свой стыд. «Человек велик и благороден только тогда, когда своим разумом и своей волей он умеет обуздывать низменные страсти и сохранить сердце для истинной любви, жажды труда, борьбы за осуществление своей цели, ибо только это и составляет суть разумного существа, пытающегося создать более совершенный мир», — думал Даниелюс.
Через несколько месяцев выяснилось, что его затея обречена на провал, а еще через месяц раздался звонок из Вильнюса: ты что, Гиринис, трезвенника епископа Валанчюса[1] из себя изображаешь?..
«…Не изображаю, а пытаюсь что-то сделать…»
…Тротуары запружены по-зимнему одетыми людьми, снующими мимо витрин магазинов. Свежим снегом замело парки и скверы. Заиндевели вывески учреждений. Мосты, словно коты, дремотно выгибают спины над Нерис, которая тихо шелестит шугой; нынче река, видно, не станет, нет у нее охоты надевать ледяной панцирь. Город перемахнул через нее, вскарабкался на холмы Шишкине, обняв широкими крыльями многоэтажных зданий свою славную старину — от Лаздинай и Каролинишкес до Жирмунай и зеленых сосняков Валакампяй. Молодой, но усталый город глядит на маячащие вдали шпили костелов, застывших посреди муравейника домов, а над этим муравейником взмывает в небо телебашня, побившая все рекорды высоты. А справа и слева то там, то сям из фабричных труб поднимаются клубы черного дыма, и чуткий, привыкший ко всяким запахам нос горожанина даже не чувствует его.
Даниелюс потихоньку, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться открывшейся перед ним картиной, спускается по лестнице с горы Таурас; он подавлен величием города, которое всегда завораживает его, когда он оказывается среди этой полумиллионной массы, города, втягивающего в свой бездонный желудок все новые и новые жертвы и с каждым днем все больше покрывающего своим ненасытным телом песчаные холмы Виленщины.
Шумный уличный поток подхватывает Даниелюса, и он, не раздумывая, куда идти, плывет со всеми вместе, как щепка по течению. Иногда приятно отдать себя во власть стихии, даже очень приятно. Отдых… Если и думаешь о чем-то, то мысли твои легки, почти воздушны. Так бывает, когда слушаешь музыку или шорох леса. Нескончаемый грохот машин, шаги, разноголосый гул… Порой смех, неожиданный, громкий. Смотришь на спины идущих впереди тебя прохожих, на дома, на зимнее небо, тусклое и низкое, и тебе этого хватает. Город со всех сторон обступает тебя, и ты безропотно жмешься к его груди, с какой-то тревогой и боязнью прислушиваясь к мощным ударам исполинского сердца. Ты песчинка в этой снующей массе людей, но тебе ничто не грозит, ты в безопасности.
И вдруг…
Даниелюс останавливается, словно перед ним выросла невидимая преграда. Кто-то налетел на него, выругался… Но Даниелюс и ухом не повел. Увертываясь от толчков, обернулся, глянул вслед уходящему. Плечи, спина, походка… Неужели Вадим Фомич? Зимой он любил носить длинное пальто с барашковым воротником и с такой же барашковой ушанкой, из-под которой сверкали пронзительные глаза, обрамленные густыми рыжими ресницами. Но у этого, пробежавшего мимо, вроде бы другое пальто и на голове облезлая папаха, но взгляд тот же, и крупное угловатое лицо со шрамом на правой щеке, и широкий лоб, и обвислый массивный подбородок, и тонкие волевые губы, и нос с горбинкой… Да, никаких сомнений, Вадим Фомич! Правда, похожих людей на свете много, но такой, как Вадим Фомич, — один-единственный.
V
Когда я и Вадим Фомич впервые встретились, мне показалось, что мы с ним уже когда-то виделись. Не только виделись, но и вместе что-то очень важное для нас обоих решали, хотя и не были друг с другом знакомы. Правда, после университета я работал директором школы в местечке Н., а Вадим Фомич в то время заведовал отделом в укоме партии и порой бывал в волостях, но не припомню случая, чтобы у нас были с ним какие-нибудь служебные дела. Только примерно через три-четыре года, когда я был избран председателем райисполкома и вызван в Вильнюс с отчетом, мы встретились с Вадимом Фомичом. Вместе с несколькими другими товарищами он сидел за длинным, накрытым красным сукном столом и время от времени окидывал меня пронзительным взглядом, терпеливо слушая ораторов, но сам не промолвил ни слова.
Сейчас и вспомнить трудно весь ход того обсуждения, но суть его глубоко врезалась в память. Меня обвиняли, что я слишком сурово отношусь к некоторым хозяйственным новинкам (в частности, к такой редкой для Литвы культуре, как кукуруза), и связывали мой мнимый консерватизм с недоверием к политической линии нашего правительства в народном хозяйстве. Поскольку на одном из совещаний актива я высказался против штурмовщины, выразившейся помимо всего прочего в стремлении некоторых товарищей урезать личные участки колхозников (на мой взгляд, такие участки играли важную роль в производственных планах района), мне приписали и мелкобуржуазную ограниченность, отнюдь не совместимую с обязанностями председателя Совета рабочих и крестьянских депутатов. «Мы возлагали на товарища Гириниса большие надежды, но, к сожалению…» — разведя руками, многозначительно закончил один из выступавших. А другой с горечью заявил: «Товарищ Гиринис не оправдал доверия партии и правительства». Что же, все ясно. Оставалось поблагодарить за внимание и, прежде чем выйти, спросить, когда и кому передать дела.
Так бы я, пожалуй, и сделал, но тут попросил слова Вадим Фомич. Он сказал, что нам опасны не ошибающиеся, а равнодушные. Да и следует хорошенько подумать, ошибается ли Даниелюс Гиринис. Ведь каждый толковый хозяин, пекущийся о своем хозяйстве, прежде всего сеет не для того, чтобы сеять, а для того, чтобы собрать хороший урожай. И если район пока что только наполовину выполнил план сева кукурузы, то это еще не значит, что кого-то надо загодя винить; посмотрим, сколько зеленой массы получит район осенью. Что же до урезывания личных участков колхозников, то вряд ли такая инициатива заслуживает поддержки, пока до конца не решена проблема производства сельхозпродуктов.
— Руководство должно идти рука об руку с практикой, — закончил Вадим Фомич. — Инструкции и постановления, пусть они будут трижды прекрасными, — это еще не хлеб и не мясо. Я предлагаю выступившим пересмотреть свою позицию по отношению к товарищу Гиринису. Тем более что производственные показатели его района не дают оснований для таких строгих выводов.
Кто-то из ранее выступавших попытался было возразить Вадиму Фомичу, но другие не поддержали его, и обсуждение вопроса пошло по другому руслу. Согласившись с мнением большинства («Цыплят по осени считают»), сторонники формального хозяйствования все-таки вкатили мне выговор, ибо «если смотреть сквозь пальцы на такое пренебрежение Даниелюса Гириниса к посеву кукурузы, его пример может отрицательно сказаться и на других районах…».
Не помню, кто из собравшихся, недовольных таким ходом обсуждения, усомнился в моей политической подкованности и посоветовал «товарищу Гиринису хорошенько позаботиться о своем идейном уровне». Вадим Фомич, не отрицая этого, сказал, что повышение политической сознательности никогда и никому еще не приносило вреда, и предложил отправить меня на учебу в Москву.
— Считаю постановку этого вопроса пока несвоевременной и неуместной, — строго заметил председательствующий.