Заседание кончено. Рута первая выскальзывает за дверь. Гоштаутас кричит, чтобы осталась, — у него, мол, для нее важное общественное поручение, — но она даже не оборачивается.
Ляонас Бутгинас идет за ней следом. Господи, какой конфуз: сцепились в присутствии чужих людей, можно подумать, что и дома только и делают, что дерутся. Сам виноват — нечего было ее задевать. Не накричала бы на него, как на мальчишку, он бы так не взбеленился!
— Погоди! — вполголоса просит Бутгинас жену, но та чешет через двор колхозного правления. — Вместе пойдем К чему людей смешить?
Рута строптиво машет руками, выпячивая высокую грудь, молчит.
— Рута! — повышает голос Бутгинас, сворачивая за ней на асфальт. — Зачем этот цирк? Ну, право же! Вся контора на нас глаза пялит.
Но Рута только вскидывает голову, чаще перебирает ногами.
«Барыня нашлась, — снова кипятится Бутгинас. — Привыкла, чтобы за ней бегали, хвостом, как собачки, виляли… Ладно — беги, беги. Дуйся сколько душе угодно, а я полегоньку-потихоньку сам дотопаю… Дотопаю, соберу детей, и грянем! На скрипках и аккордеоне в сопровождении барабана, и начхать мне на твой контрабас! Да, да, госпожа задавака, обойдемся и без тебя».
Но странное дело: как только Ляонас Бутгинас, мурлыкавший для успокоения нервов популярную песенку из репертуара своего квинтета, стал отставать, шаги Руты тоже сделались короче, она то и дело оглядывалась назад. А когда дошла до мостка, остановилась, схватилась одной рукой за поручень, а другой принялась что-то из туфельки вытряхивать.
— Что случилось? — спросил Бутгинас.
— Ногу сломала. Подойди поближе.
— Ногу? Что ты тут выдумываешь?
— Выдумываю, видите ли? Другой мужчина бросился бы на помощь, а он — выдумываешь! Еще ближе!
— Да я же рядом. Где она, эта твоя нога?
Бутгинас нагибается, может, в самом деле беда? Рута неожиданно выпрямляется, словно пружина, и отвешивает своему спутнику жизни две затрещины — одну по левому уху, другую по правому. Да так звонко, что у него аж в глазах зарябило.
— Вот тебе! В другой раз умнее будешь.
Ляонас Бутгинас озирается, закрывая ладонями багровые уши. Слава богу, кажется, никто не видел…
— За что? Вот я тебя сейчас как схвачу, как швырну в речку…
— Ты?! Меня?! — Рута ошарашена: чтобы он так взъярился! — Что с тобой? Скажи. Четвертый день подряд как очумелый ходишь?
Ляонас Бутгинас то бледнеет, то краснеет от волнения: сейчас самое время все выложить ей, сказать, какая она лицемерка, его любезная женушка. Но в глазах Руты такая ярость, что у него язык не поворачивается. «Да, тогда она не была откровенной со мной… Может, и сейчас обманывает, но виноватым все равно буду я…»
— Уж слишком ты после своего геройства задаваться стала, — говорит он, отгоняя от себя более опасные мысли.
— А ты на мне пахать и боронить хотел, — не остается в долгу Рута. — Нет, эти времена давно прошли. Теперь у нас, у женщин, есть Восьмое марта.
— Ну и пусть оно у вас будет на здоровье. Но почему ты сегодня на заседании предала меня? В одну дудку со Стропусом дудишь! Дома же ты говорила, что ты за строительство Дома культуры? Лицемерка!
— Я была «за», пока ты мне на правлении свинью не подложил.
— Вот это женщина! Никаких принципов… В конце концов, кто он тебе, этот Стропус, что ты вместе с его подпевалами бросилась строить свиноводческий комплекс?
Лицо Руты светлеет, глаза лукаво улыбаются.
— Кто мне Стропус? — спрашивает она, кокетливо прищуриваясь. — Мужчина! Красивый, симпатичный, привлекательный. Будь он холост, а я не замужем, взяла бы и вскружила ему голову.
Ляонас Бутгинас долго и пристально смотрит на жену.
— Вполне возможно. Я видел, как ты на правлении кривлялась перед ним, — говорит он и вдруг отворачивается. — Нашла красавца. Ну и пустышки же эти женщины! Если мужчина хоть немножечко на мужчину похож, они сразу же и тают. Ладно, и я отращу себе под носом зубную щетку, повяжу галстук… Может, еще и волосы завью, брови подведу — ведь это стиль нынешних франтов…
И Бутгинас, ворча, уходит. Он шагает по дороге, высокий, сутулый, с трудом волоча длинные ноги.
А Рута с хитроватой озорной улыбкой плетется сзади.
— Ляонас, Ляонас! — кричит она, давясь от смеха. — Погоди! К чему людей смешить?
Часть четвертая
ЖИЗНЬ ВЗАЙМЫ
I
В купе кроме него еще трое: какой-то бородач, собирающийся, видно, совершить далекое путешествие, похрапывающий на верхней полке, и влюбленная парочка молодоженов, чувствующая себя куда вольней в коридоре или в тамбуре.
Так что Даниелюс Гиринис почти один. Он вытаскивает из кармана записную книжку. Глядя в окно вагона, он начинает бормотать, но когда пытается записать сложившийся стишок, от хаоса нахлынувших мыслей и чувств остаются всего две-три неудачных строки:
Высоковольтных линий вереница
железобетоном средь родных полей…
Почему «линии» и почему «железобетон», если перед его глазами мелькает смуглое лицо Юргиты и летящие мимо поселки; смотришь на них, и так и подмывает спросить, много ли счастья за большими светлыми окнами в этих новых домах. Счастья, а не денег или белого хлеба… И вправду странно: то, что важнее всего, мы высказываем не сразу; видать, самые ценные мысли, как золото, оседают на дне и надо тонны породы перелопатить, пока до них докопаешься.
Даниелюс сидит сгорбившись у окна, прислушиваясь к мерному перестуку колес. Еще несколько полустанков, и кончатся широкие равнины, поезд помчится по холмистым, лесистым местам. За пять часов он пересечет всю Литву с севера на юг. Да, когда едешь в поезде, совсем другая картина, чем из окна автомобиля. В машине ты зажат, как в коробке, и глядишь, как из-под стрехи. А в вагоне свободно, просторно, никакой нервотрепки. Отдых! Найдутся, конечно, охотники посмеяться над ним: ну и чудак же этот Гиринис — вместо того чтобы выбрать более удобное средство сообщения, влез в поезд. Он и в Вильнюсе, устраивая дела, будет конечно же толкаться в троллейбусах. Ну и пусть смеются! Теперь не каждого убедишь в том, что не все то, что удобно телу, любезно душе.
Равнины, сплошные равнины… С голубеющими на горизонте лесочками, с линиями высоковольтных передач, тянущимися через густо разбросанные поселки. Пейзаж страны, подвергающийся неукротимому напору индустриализации. Тут мелькнет холм, держащий на своем заснеженном горбу скученные новые каменные дома, там, как жирафы, тянут в небо свои стальные шеи краны, движутся вереницы самосвалов, громоздятся горы строительных материалов. А вон там, за только что пролетевшим мимо мостом, какие-то огромные сооружения, выросшие прошлым летом. Должно быть, завод строят. Поедешь через год, и тебя наверняка встретят гигантские трубы, подпирающие высокое небо Средней Литвы.
Поезд летит и летит, изредка ныряя в призрачную рощицу, и стена заиндевелых деревьев на миг заслоняет открывшуюся даль. В грустном раздумье смотришь ты на летящую мимо пеструю ленту и ловишь себя на мысли, что когда-то эта рощица была совсем иной, и под наплывом волнующих воспоминаний чуть ли не начинаешь жалеть о том, что сел в поезд, чтобы встретиться со своей юностью. Прошлое всегда настраивает на невеселый лад. Уж только потому, что его не воротишь. Глядишь в окно погромыхивающего на стыках вагона, как тридцать лет тому назад, и взбудораженное воображение рисует тебе утопающие в зелени деревни и хутора, рассеянные среди неохватных полей пшеницы, густо политых потом пахаря и его скотины. Чаще всего видятся крыши, крытые соломой и дранкой, стены из бревен или беленого камня с небольшими оконцами, со ставнями, плотно закрываемыми на ночь и украшенными искусной резьбой, как и кровли и деревянные крылечки… А земля… Поля кишат раздетыми по пояс пахарями, идущими за плугом. Не могучий грохот тракторов, а ржание умаявшихся за ночь лошадей и песня селянина, жалующегося на свою горькую долю, переплетаются с весенним щебетом птиц.