XIV
Лошадь, подергивая вольно отпущенное поводье, уверенно шагала неширокой просекой, изредка отфыркиваясь, все же недовольная этой неурочной прогулкой, и Серега извинительно поглаживал ее теплую шею, стараясь сидеть как можно спокойнее, приноравливаясь к ее шагу, и даже замирал на вздохе, словно этим уменьшал свой вес, когда Лысуха одолевала одной ей ведомую неровность дороги.
Серега с трудом представлял себе, как бы он один шел здесь, в темноте, по невидимой, незнакомой дороге, и от этого проникался еще большей благодарностью к умному животному, безропотно и осторожно несущему его. Вернее, то была даже не благодарность, а обостренное сочувственное ощущение живого существа, и не просто его теплокровности, разумности, но и в чем-то — продолжения добра и радушия его хозяев. Им, конечно, и адресована Серегина признательность. А с животными у человека особые отношения. Мы проникаемся сочувствием к ним нередко лишь тогда, когда сами испытываем потребность в сострадании, когда тревожно и одиноко на душе.
Серега по себе знает. С детства запомнилось. Как-то поколотили его ребята. Спрятался в сарае больше от обиды, чем от боли, и жаловался в слезах своему коту Барсу, которого сам же накануне отхлестал прутом за то, что тот стащил весь улов рыбы и отобедал в одиночестве. Кот, конечно, помнил Серегины хлысты, но зла не держал и, великодушно принимая ласки, терся головой о его ладони и мурлыкал, тем сразу и прощая свои обиды, и сочувствуя обидам Серегиным…
Та же березка, что встретилась ему после крика Степаныча… Будто руки навстречу протянула.
После беседы с Меркуловной настроение его не то чтобы ухудшилось, упало, оно, скорее, усложнилось. Яркие краски Митиной судьбы, переполнявшие его на реке, вызвали милые сердцу островные видения. Но и теперь эти краски не обесцветились. Напротив, они как бы утвердились временем, что вобрала в себя живая судьба семьи Молокоедовых.
Не угасли, а устоялись. И беды и радости отцвечены более спокойно, уравновешенно, обыденно, но с той же глубиной и основательностью, которых достигают острая боль и распахнутая радость.
Пожалуй, с самого отрочества Серега любил, когда посреди затяжного пустосмеха и бездумья, которые сплошь и рядом случаются в свойских компаниях, ему вдруг портили настроение. Да, да, именно портили. Мишура бездумной веселости враз осыпалась, и ранимая душа после первых обидных минут обретала удивительное состояние — обостренно, объемно и материально ощущать весь обозримый для нее мир и болеть за него… С возрастом горизонты и заботы этого мира раздвигались. И он прятался ото всех, пуще огня боясь машинально-заботливого вопроса: «Что с тобой?» Редко какого задумавшегося человека не застанет врасплох этот гвоздящий вопрос. В детстве он звучит обычно: «Кто тебя обидел?» Во взрослую пору: «Кто вам испортил настроение?», «Что случилось?».
От Меркуловны какая ж обида. Разве что за Сашку. Крутой узел его судьбы вошел в Серегу безмолвным криком. Только Сашку роковой случай разъединил с любимой, а он вот сам отправил себя в добровольную ссылку…
Серега заговорил, и лошадь не выразила никакого беспокойства, а только попрядала ушами, свыкаясь, должно быть, с новым голосом и новыми именами, которые он произносит! И продолжала кивать, как бы соглашаясь и выражая сочувствие.
XV
Оля не любила писать длинные письма, и за три последних армейских месяца Серега получил целую пачку открыток. Они приходили в конвертах и в большинстве своем являли собой добротные репродукции картин. Да разве ж в солдатском общежитии что утаишь. Яшка Синев в тянучие вечера последних недель службы частенько предлагал: «Айда в твою Третьяковку, Серега». Яшка был родом из Коломны, но считал себя коренным москвичом и заводился с пол-оборота, если кто позволял сомневаться в его столичном происхождении. Настоящую Третьяковку считал своей, бывая там не раз, и, надо отдать ему должное, не впустую. По Серегиным открыткам мог прочитать целую лекцию, и нередко вокруг них собиралась свободная от нарядов братва. Хоть Яшка знал все представленные в открытках полотна назубок, но иногда машинально заглядывал на оборотную сторону и вместе с названием картины, конечно, вылавливал из письма какие-нибудь интимные детали. Но тут он был на высоте и не допускал комментариев.
А между тем в Яшкину трагикомическую ситуацию на личном фронте была посвящена вся рота. После августовского отпуска он вел бурную переписку сразу с тремя девчонками, и явно не на беспочвенной основе. Красавцем Яшку не назовешь, но и Крамаровым тоже. Хотя своими выразительными носами они, пожалуй, сошли бы за близнецов. Однако Яшка нисколько не страдал от своей внешности, потому как исповедовал железный принцип: «Мужчина должен быть не красивым, а решительным». И видно, перестарался, следуя ему на практике.
Было непривычно видеть Яшку всерьез озабоченным и даже растерянным, когда оставались считанные дни до возвращения домой. Разложив перед собой три фотокарточки с пылкими дарственными подписями, он подолгу разглядывал их, вслух живописуя достоинства каждой, и апеллировал к ребятам: «Какая больше нравится?» Когда очередь дошла до Сереги, он ответил: «Четвертая». Яшка с недоумением глянул на него, а сообразив, сказал: «Покажь».
Не любил Серега распространяться о своих чувствах, но лишний раз посмотреть на Олю было приятно, и он извлек из тайного нагрудного кармана снимок, который сам выбрал из вороха фотографий, показанных Олей, и назвал его неожиданным. Объектив застал Олю врасплох. Ее окликнули в минуту отрешения. Она оглянулась. Правая щека вышла из-за ровно спадающих волос, а левая осталась прикрытой их волной, осевшей на плече… В глазах — рождающееся удивление….
— Хороша-а — ничего не скажешь, — со вздохом протянул Яшка, а кто-то из ребят подначил его:
— Такая одна всех твоих стоит.
— Потому и стоит, что одна-а, — неожиданно согласился с ним Синев и спросил у Сереги: — Сам снимал?
— Да нет, — замялся тот.
— А на кого ж это она так загадочно смотрит?
Не подозревая, Синев затронул одну из болезненных тем. Серега и сам нет-нет, а задумывался над этим. И мучил себя неразрешимым вопросом — имеет ли он право перехватывать взгляд, предназначенный не ему? Но вспоминался остров, и все сомнения улетучивались сами собой.
Впрочем, вскоре все разрешилось довольно просто — Оля и его одарила подобным взглядом, и автор снимка предстал перед ним…
О дне возвращения из армии Серега не сообщил никому, решил явиться сюрпризом, как и положено десантнику, хоть и уволенному в запас. В Ростов прибыл воскресным утром. Прямо с вокзала позвонил Оле. Трубку подняла мать и ответила, что весь день Оли не будет. Допытываться, где Оля, не посчитал возможным, потому как еще не был представлен матери. Чтобы не объявляться у своей тетки раньше времени, вещи сдал в камеру хранения и отправился в общежитие к Люське. На его счастье, та оказалась на месте, но встретила довольно странно. Обрадовалась, конечно, в щеку чмокнула. Но все как-то вяло, без обычной своей восторженности, не то, что летом на пляже. А когда про Олю спросил, вовсе сникла. На дачу, говорит, с компанией собиралась.
— А как же ты? — спросил.
— А ты? — ответила.
— Я сейчас двину туда…
— А я воздержусь. Счастливо повеселиться…
От встречи с Люськой остался осадок, но он списал ее странности на ревность. А в этом деле какой с него помощник. И потому поспешил ретироваться без объяснений, поглощенный одной мыслью, одним нестерпимым желанием — поскорее увидеть Олю.
Дачу нашел без особого труда. В августе они с Олей перед его отъездом были здесь. Вспомнилось, как смутил он ее тогда. Пораженный роскошью двухэтажного дачного особняка из пяти комнат с камином, телевизором и коврово-гарнитурным оформлением, спросил, где работает отец. «Строитель он», — скромно ответила Оля. А Серега не удержался от восклицания: «Сразу видно — хор-роший строитель!»