Литмир - Электронная Библиотека

Полина выпростала ноги из сапог и постояла в раздумье, куда остаток ночи склонить: к заботам ли хозяйским — плитку топить да всякое варево-парево затевать, либо за сном еще погоняться. Хлопотать, пожалуй, рано. Петухов и тех не слыхать.

Вернулась к постели. Не снимая с плеч платка, забралась под одеяло. И почти тотчас же уснула, да так крепко, что и петухи до нее не докричались. Лишь Красавка трубным протяжным мыком вытянула ее из глубокого забытья.

Оделась, во двор вышла и остановилась в изумлении — белым-бело вокруг. Ладонями лицо потерла, умылась туманом. И улыбнулась сама себе, как с добрым утром поздравила.

О Грачихе вспомнила. С легкой родительской виноватостью подошла к перевернутой кошуле и со словами) «Ну, что, глупышка, одумалась?» — откинула плетенку. Взъерошенная и мокрая Грачиха не шелохнулась. Потянулась к ней, чтобы погладить, — курица шмыгнула в сторону и со всех ног понеслась за сарай. Гортанно квокнув, подскочила на стожок и скрылась в своей норе гнездовой.

Полина только руками всплеснула:

— Вот дура баба, вот дура…

Но то, что вчера раздражало и сердило ее, сейчас показалось просто забавным. И она, тихо посмеиваясь, прошла к воротам: в почтовом лотке что-то белело. Письмо, не замеченное ею с вечера, пролежало всю ночь.

В расплывшихся от дождя буквах угадывался ершистый Санин почерк.

ТРИ СЛОВА

Повесть

I

Радиограмма на имя Прохорова Сергея Степановича пришла после шести вечера, когда сеанс радиосвязи с поисковыми группами уже окончился, а следующего жди теперь до утра. Была еще, правда, пятиминутная настройка в двадцать два ноль-моль или, как ее называли, — «на сон грядущий». Но ею пользовались редко — для экстренных сообщений. В основном начальство с запоздалыми или нетерпячими «цэу». Можно было, конечно, втиснуть в нее радиограмму, дело минутное, да только какой же сон будет у человека, получившего такое.

«Буду проездом Узловой двенадцатого четыре двадцать утра вагон седьмой Лена».

Двенадцатое — завтра, а Прохоров сейчас у черта на куличках, то есть от этой Узловой за полтысячи верст, и откуда, как поется в переиначенной на местный лад песне, «только вертолетом можно улететь», да и то, если он будет. А будет он не раньше понедельника, значит, тринадцатого, и не затем, разумеется, чтобы доставлять какого-то Сергея Степановича на пятиминутное рандеву с какой-то Леной…

Приблизительно так рассуждал радист Миша Бубнов, для которого Прохоров был конечно же не «каким-то Сергеем Степанычем», а человеком своим в той степени отношений, что могут сложиться у радиста экспедиции с полевым геологом. Он и сам-то не больно «городской», такой же «волк таежный», только на привязи и понимает, каков вес у каждого слова, залетевшего сюда со стороны дома… А уж когда встреча выпадет, что и говорить. Самую сварливую соседку за сестру родную почтешь. И кто она ему, эта Лена? Жена? Сестра? Невеста? За четыре месяца Миша не припомнит, чтобы Прохоров упоминал это имя. Тем долгожданней, может. Да что за человека гадать, был бы он тут вместо Сереги Крутова, может, что и придумали. Хотя что придумаешь на ночь глядя. До станции и отсюда «сто верст с бесом и все лесом»… Серега вон со среды на базе околачивается, теперь до вертолета. Здесь так — и дела-то на пару часов, а вот неделю жди, коль в нелетку угодил. Туман с дождем в обнимку который день бродят. Обещали сегодня прояснение, а уж ночь скоро — и ни одной звездочки…

Миша старательно, словно от этого Прохорову будет легче, переписал радиограмму на бланк своим «чернобровым» почерком (так окрестил его каллиграфию начальник экспедиции за нажимное выделение горизонтальных черточек над буквами) и пошел разыскивать Крутова, который сумеет вручить ее адресату дня через три, когда она уже потеряет всякий смысл…

«Некрасиво получается», — подытожил Миша свои размышления. И это было у него, пожалуй, крайним определением неприятностей. Крепких, соленых слов он органически не переваривал. Да они и не вязались к нему — утонченному, аккуратному, любящему во всем порядок. Миша умудрялся даже среди таежной хляби оставаться если не с иголочки одетым, то уж опрятным, подтянутым — любо глянуть. И он не делал из этого культа. Выходило само собой, как по радиосхеме. Попробуй там припаяй чего не так — и пустой номер, не жди настройки. Чтобы он когда с грязными руками за рацию сел или писал неотточенным карандашом иль пером царапающим — ни-ни…

Другому бы давно уже зачли все это за мелкое пижонство и чистоплюйство, а Мишу щадили, потому что и в главном, в отношении к делу, которое всех касалось, он был так же чист и аккуратен. Не припомнят случая, чтобы он забыл передать письмо, радиограмму или не выполнил обещанного. В общем, любил, чтоб все красиво было. «Ну, Миша, ты, как Маша», — беззлобно сказал однажды дизелист Катухин, известный мастер «образного» выражения, когда радист бурно отреагировал на его очередной словесный загиб.

Но веселей всех Миша шефа проучил. Начальник говорил на повышенных тонах с одним из участков — что-то они там запороли, — ну и пустил для убедительности в эфир «такую матушку». А Миша взял да и выключил рацию. Сидит весь красный, взъерошенный, глаз не поднимает. Начальник-то не понял сразу, что к чему, и знай орет: «Прием! Прием!» А когда сообразил, расхохотался, прощения попросил. «Честное пионерское, — говорит, — Миша, больше ни маму, ни бабушку вспоминать не буду, включай…» И закончил разнос фразой, ставшей крылатой в экспедиции: «Скажи Мише спасибо, а то б я тебе еще не то пропел».

И с тех пор в ситуациях, когда нельзя было громогласно разрядиться, ребята многозначительно вворачивали: «В общем, скажи Мише спасибо…»

Серегу Крутова Миша нашел в красном уголке или, как по-местному — в избе-читальне, — за шахматами. Противник его, шофер Иван Баракин — навис над полем сражения поповской гривой спутанных светлых волос и, одноглазым взором стратега (второй глаз скрывала марлевая повязка) оценивая обстановку, размышлял, приговаривая:

— Таки-та-а-к, таки-та-а-к! Вы, значит, пешкурой воюете, пешкурой, значит… А мы вас сейчас лошадиной силой, значит… копытной техникой, так сказать…

Суматошный Иван два дня назад в темноте сильно повредил глаз еловой веткой. Медицина отстранила его от всякой работы, запретив даже читать, и грозила эвакуацией, потому что Иван, дурачась, ходил за фельдшерицей Марьяной и канючил: «Лечи давай, на што тебя учили!»

Миша произнес свое «некрасиво получается, ребята» и протянул Крутову радиограмму. Тот, занятый шахматами, не сразу ухватил смысл написанного, а когда сообразил, что к чему, то, растерянно глядя то на Мишу, то на Ивана, запричитал:

— Братцы, что же делать?! Это ж Лена… Понимаете, Лена. Да ничего вы, конечно, не понимаете!..

— Жена, что ли? — нетерпеливо спросил Миша.

— Да как тебе оказать… Не расписаны…

— Значит, невеста иш-шо, — гыгыкнул Иван.

— Кончай ты жеребятничать, — в сердцах воскликнул Серега. — Ну, любит он ее до бреду… понимаете… А когда расставались, обидел здорово. Теперь вот мучается. Миша, ты ему отстучал?

— Нет, после сеанса передали…

— Да что толку — стучи не стучи, он же без крылышек, — уже серьезно заметил Иван, прижимая ладонью повязку: должно, глаз беспокоил.

— Что верно, то верно. А прилететь бы ему очень надо. Хоть на одно слово… На один взгляд, — Серега с досады саданул кулаком по дощатому столу, смешав шахматное войско.

— А ты что, знаешь ее? — спросил Миша.

— Да не-ет… Степаныч рассказывал. Был случай…

Серега обеспокоенно перебирал взглядом слова радиограммы, точно выверяя их смысл, но ничего нового они не подсказали, кроме неоспоримого — надо что-то срочно предпринять, чтобы помочь Степанычу… И это «что-то» должен придумать он, Серега, поверенный сердечной тайны Прохорова. И он сказал как решенное, с надеждой глядя на Ивана:

35
{"b":"552487","o":1}