А Иван играл яро и без устали. Ему подносили стопку, он пил и снова играл, как на самой веселой вечерке. Только голоса не подавал и мрачнел все больше. Полина с тревогой поглядывала в его сторону и мысленно повторяла одно: «Что же будет? Что же будет?» Не верилось ей, что Рылкин так вот просто смирится.
И все же она проглядела.
Устали гости плясать и потянулись снова к столам, смолкла и гармошка. На минуту, не больше, выпал Иван из поля зрения. И что-то заставило ее оглянуться. А когда оглянулась, то и обмерла: Иван шел от сарая, держа в руках топор… Непроизвольный крик вырвался у Полины, и все застыли на месте. Лишь сосед Дмитрий Акимович Дранкин сделал два тяжелых шага навстречу Ивану, заслоняя собой молодых…
— Не балуй, Ваня… Не дури, — сказал он.
Но Иван, казалось, не видел никого перед собой. Не доходя несколько шагов до стола, он занес над головой топор и со всего маху секанул им по гармошке, стоявшей на колоде. Коротко ойкнула на высокой ноте гармошка и разлетелась на несколько частей. Бросил Иван топор. С безумным взглядом (о, как хорошо помнит Полина этот взгляд!) и дрожащими руками к столу подошел.
— Это не я ее… Поля… — сказал, указывая рукой в сторону гармошки. — Это ты душу мою…
Взял со стола чей-то стакан с недопитой водкой. «За здоровье молодых!» — зловеще крикнул и хотел выпить одним глотком, но поперхнулся, закашлялся. И сквозь кашель выкрикивал истерично: «Будет вам здоровье… будет… Только счастья не ждите!» Ухватился за край стола, собираясь опрокинуть его, да тут Ивана самого подхватили дюжие руки и понесли со двора.
А он впал в истерику, бился ногами, как дите капризное, визжал и рыдал в беспамятстве. Успенские ребята погрузили его на телегу и отвезли домой.
Полине тогда казалось, что все пропало и такого позора ей вовек не пережить. Она сидела ни жива ни мертва, не поднимая глаз, уверенная, что все с презрительным Осуждением смотрят на нее и вот-вот раздадутся голоса, изгоняющие ее в тартарары.
И голос раздался.
Первой нашлась Дуняша Дранкина. Она справедливо чувствовала себя здесь не сторонней, опираясь спиной на родной плетень. Попросила чарки наполнить и слово держала:
— Свадьба — та же ярмарка, да один-разъединственный товар на ней, за который хоть и не сполна, но вперед уплачено. Бесценный товар — краса невеста, а и плата высокая — любовь жениха, ясна сокола, безоглядная. Нашелся еще один Иван-купец, свою цену выказал. Все мы видели, что любовь с человеком делает. Крепко взяла, ничего не скажешь. Однако хоть красна цена, да не она… Нам глядеть — мука, а жениху наука: люби сильней и верней до последних дверей… С тем и «горько-о»!
Увидела Полина склоненное к ней бледное лицо Сани и подумала: слышал ли он, понял ли все, о чем говорила Дуняша, спасая их главный праздник от позора?
А потом Дуняша запела. Многие подхватили. Но Полина видела и слышала только Дуняшу. Эх, как она пела, как цвела душа ее! А вместе с ней и Полина словно вызволялась, восходила душой из темного колодца, куда столкнул ее необузданный Иван. И когда молодые прощались с гостями, Полина не удержалась, бросилась на шею Дуняше да и разрыдалась благодарно и с облегчением.
С тех пор Дранкины им вроде за крестных стали.
«Не сошлось по-Дуняшиному, не сошлось… — думала Полина, покидая уже в сумерках отавное местечко, так всколыхнувшее душу ее. — Выходит, пересилило Иваново заклятье — «здоровы будете, да счастья не ждите…». А то спросить его, кто дал тебе право швырять такие лютые слова людям в день их заглавный? Не было права такого. Не любовь в тебе кричала тогда, а обида гордецкая. Как же, не по-твоему вышло. Пометил для себя несмышлену — будто дерево, а срубил другой… Вот и взвился… А хоть бы спытал когда — люб ли сам? Да и любил ли? Нечего сказать, хороша любовь — спроваживал домой — «Спи спокойно, моя ягодка», — а сам с очередной зазнобой шел миловаться…» — серчала Полина на Ивана задним числом и судила вовсе не за свадебное буйство, которое еще можно было понять — мол, с обиды, с отчаянья и спьяну, наконец. Она тогда даже жалела его. И долго в виноватых ходила: ведь так вышло, что из-за нее осталось село без гармошки и гармониста. Подался Иван в город.
Горше оказалась встреча через годы. Объявился Иван однажды у двора Осокиных. Сразу и не признала — совсем старичком показался: небритый, крепко выпивший, стоит покачивается и глазками сверкает. Полина Оксанкой уже ходила, и остальные четверо, словно их кто звал напоказ, высыпали по обе руки. Иван, видно, собирался что-то приветливое сказать, но, осмыслив увиденное, вдруг посуровел, набычился:
— У-у, осоково племя, поразрослось, не пройти не проехать… — Сам, должно; не ожидал от себя такого, что вырвалось, аж головой замотал, как бы силясь стряхнуть с себя злобу дремучую иль неуклюжей шуткой все высказать. Ан не получилось. Натуру не стряхнешь, что яблоко червивое. — А твой-то тихоня где? Небось к другой лапти загнул? — добавил с нескрываемым злорадством.
— Иди, Иван, с богом, не злобствуй, — только и сказала Полина, уводя детей в дом.
Не боялась она его больше и виноватой себя давно не чувствовала. Разве что жалость не знала покоя: так безруко и безголово распорядился своей судьбой человек… Худо ей было после той встречи, но озлобиться в ответ не смогла. Что с пьяного возьмешь, что ему втолкуешь?
«Никого ты не любил, Иван, кроме себя, никого. Душа шире гармошки так и не раскрылась. Лишь свои обиды помнил да считал, а добру в ней и места не осталось. На детей зарычал, как пес бездомный…»
С того дня будто отрезало в памяти: никак не могла представить себе Ивана молодого, чубатого, поющего на вечерке. Все заслонял его этот жалкий и злобный пьянчужка. Одного себя любил, да тем и сгубил. Таким себялюбам да завистникам счастья искать что рыбу в море голыми руками ловить. Они и встретят его, да не признают.
Может, и Саня не распознал в свое время?
От Павлушки шла уже не торопясь. И луна катилась низко над пустынным полем, такая же круглолицая и молодая, времени земному неподвластная…
Поняв, что теперь ей скоро не уснуть, Полина встала с постели, прошла к окну. Долго вглядывалась в шумливо поплескивающую тьму и вдруг представила себя лежащей там, в травяной чаше, всей кожей ощутив знобкую морось дождя. Рука невольно потянулась за платком, висевшим на катушечной вешалке. Прокручиваясь на гвозде, катушка недовольно ур-ркнула, и Полина с улыбкой вспомнила, как Татьянка однажды тайком намотала на нее ниток, а перед сном, в темноте, пугала своих младших сестер рассказами о домовом, который по стенкам и по потолку ходит. И при этом тянула за нитку. Катушка урчала, и создавалось впечатление, что и впрямь кто-то крадется по стене… Девчушки с визгом прятались под одеялами, а довольная Татьянка весело хохотала и тут же разоблачила себя…
Платок был тот самый, оренбургский, щедрый Санин подарок в первый приезд с лесозаготовок. Бывало, и в мороз в нем было ладно и жарко. За два десятка лет пооблез, поистерся он изрядно, пообносился, где издырявился и подштопан, где свалялся, и, накинутый на плечи, тепла мало прибавил, словно грел издалека, одними лишь воспоминаниями. Полина натянула его потуже, и будто приобнял кто за плечи. И так понемногу выгревала из себя дрожь — сверху платком-слабогреем, изнутри припоминанием о Татьянкиных проказах.
«Холодно ей нынче под дождем-то… Не впрок стылые ласки его, не впрок…» И снова мысль о траве не соединялась с заботой о корове и сене. Пришла она иной, человеческой стороной и этой же стороной перекинулась к Грачихе.
«Довольно, пожалуй, небось очухалась. А нет, так и пусть выводит. Ксанке да Павлушке на радость. В бане могут первое время перебыть. У самой-то все вон осенние…» — размышляла Полина, направляясь к выходу, чтобы вызволить наконец непутевую квочку из-под холодного душа. И уже ногами в сапоги угодила, за фуфайкой потянулась… Но представила Грачихин выводок в бане и задержалась у самого порога. «Они там понатворят духу, что потом никаким паром не выпаришь. Не-е, не след, не след баню в курятник обращать. Да и к чему воронье племя плодить забавы ради? Не игрушки это, Ксанка тоже понимать должна».