— Купи себе душистого мыла.
Девчурка обрадованно улыбнулась, но тут же пригорюнилась:
— Подумают, что я украла деньги-то. Очень уж много!
— Много? — нежно посмотрел на нее барон. — А может, ты бы мне свои губки подставила, а не кувшинчиковы?
Барон пришпорил лошадь и ускакал, но капельки яда упали на еще невинный цветочек лилии. Таившийся в ее сердечке бес проснулся, и, пусть барон сам и не воспользовался случаем, лукавый все равно сделает свое дело — для «общей» пользы.
У новинской овчарни выглядывает из-под стрехи можжевеловая ветка *.
Чабан был умным человеком и так решил про себя: есть у меня небольшой виноградник — на нем родится вино, есть перед овчарней большой ясень, под которым вполне уместятся два столика, есть у женушки моей пара милых глаз, ради них с готовностью подзадержатся проезжие люди. Все это можно обратить в деньги, если я сам стану продавать вино! Выхлопотал пастух себе разрешение, и с той поры у него под ясенем всегда сидит по несколько путников.
Вот и сейчас расположились тут насквозь пропыленные уже знакомые нам господа Хорвати и Холеци. Перед ними на столе бутылка вина и кувшин с минеральной водой, а перед столом, уперши руки в бедра, сокрушенно покачивает головой хозяйка корчмы, которой они рассказывают историю с Фильчиком.
Цок, цок, — послышался конский топот.
Чабаниха, обернулась, и ее милое улыбающееся лицо сразу же приняло выражение почтительности.
— О, его сиятельство барон?!
Балашша, увидев за столиком под деревом своего управляющего, сразу же понял, что тот без экипажа.
— Per pedes apostolorum, domine Horvathy?[60] — весело воскликнул он.
— Странная история с нами приключилась, — со смехом отвечал тот.
— Не угодно ли спешиться, ваше сиятельство? — спросила чабаниха.
— Если бы вы, милочка, подержали моего коня…
— Конечно, подержу. Какая дивная лошадка!
Барон спрыгнул на землю, и управляющему Хорвати теперь уж во второй раз пришлось рассказывать о том, как больной Фильчик хитростью забрался к нему в экипаж и как потом выяснилось, что накануне его укусила бешеная собака. После чего господин Хорвати и его спутник очертя голову выскочили из брички.
— Ну и напрасно, — усмехнулся Балашша, — два раза кряду дали себя надуть!
— Уж не думаете ли вы, ваше сиятельство…
— Не думаю, а даже уверен, что пройдоха просто хотел поудобнее расположиться в вашей коляске.
— Вполне может быть, — подтвердил Холеци.
— Ах, негодяй! Вот позор-то, — почесал в затылке управляющий. — Ну, хорошо же! Не позволю я ему насмехаться надо мной. Все кости переломаю собаке. Так надуть! И ведь как врет, прохвост! Будто по-писаному! Значит, и всю историю с сапожками и бархатными башмачками он выдумал…
— Нет, не думаю, — возразил Холеци. — Башмачок я сам видел, в одном из сапог…
— Что за бархатный башмачок? — безразличным голосом спросил барон.
Холеци хотел уже было рассказать и про это, но Хорвати остановил его движением бровей (может быть, этого-то ему как раз и не следовало делать!).
— А так, ничего! Пару сапог нес Фильчик для Кальмана Круди. Уверял, что повесит сапоги на какое-то дерево в лесу, у самого города, и там же, мол, в гнезде, найдет деньги за работу.
— А при чем же здесь башмачки? — оживленно перебил писаря барон.
Писарь и управляющий многозначительно переглянулись, что, разумеется, не ускользнуло от внимания Балашши.
— Что? Или тайна какая-нибудь? — недовольно спросил он. — Почему вы не хотите рассказать?
— Нет, что вы! — поспешно запротестовал смущенный управляющий. — Ерунда это. Мой друг Холеци заметил, что сапоги те на женскую ножку шиты, он как раз сейчас и говорил об этом. Не так ли, Холеци?
— Точно так.
— Ну, а дальше?
— Фильчик рассказал нам, что якобы однажды ночью Круди принес ему бархатный башмачок и просил сшить такого же размера сапожки.
Тут новинская чабаниха вскрикнула, как ужаленная.
— Что с тобой, сестренка?
— Конь ваш чуть было не укусил меня, — отвечала молодушка, побледнев как полотно и выпустив поводья из рук.
— Уж не твой ли это башмачок, Юдит?
— Ну что вы, ей-богу! — заскрежетав зубами, пробормотала чабаниха и вдруг заплакала. — К чему на меня наговаривать-то? Пусть по колено ноги отсохнут у той, чей тот башмачок.
— Глупости, — потемнев в лице, пробормотал Балашша и в замешательстве сунул в стремя вместо левой ноги правую. — Этот Фильчик неисправимый негодяй, господа! — добавил он, уже вспрыгнув на коня и через силу улыбаясь. — Н-но, Семирамида!
И барон поскакал прочь, мимо карликовых яблонек, расцветавших вдоль дороги. Казалось, они покрылись тысячами розовых юбочек, в которые собирались нарядиться крохотные барышни-пчелки. Целой тучей сновали трудолюбивые насекомые между цветами, довольно и ласково жужжа, а затем, нагруженные добычей, тяжело уплывали в сторону леса.
С запада налетел прохладный ветерок, он освежил разгоряченную голову барона и прошумел в лесной чаще, словно маня за собой…
«Ну что же, коли ты зовешь меня, я приду!..» Резко повернув коня вспять, Балашша снова подскакал к кошаре и подозвал к себе управляющего:
— Садитесь-ка на мою лошадь, Хорвати. Семирамида — резвая лошадка, вы еще догоните Фильчика. А если и нет, то найдите хоть бы те сапоги на дереве в лесу. Выньте из них бархатный башмачок и привезите мне. Словом, постарайтесь найти этот самый башмачок!
— Слушаюсь. Только как же вы-то, ваше сиятельство? Пешим останетесь?
— Об этом не беспокойтесь! А как с башмачком все устроите, заверните в гостиницу «Зеленое Дерево». Там должен был остановиться барон Балдачи или его адвокат. Передайте, чтоб не ждали меня к обеду. В лучшем случае я приеду к ним вечером и привезу с собой то, чего они дожидаются.
— Понятно, ваше сиятельство!
— Отлично, тогда поторапливайтесь!
В седло вскочил новый наездник. Балашша вынул из кобуры один пистолет и, сунув его в ягдташ, направился по пешеходной тропинке в сторону Рашкинского леса, вверх по течению речушки Бадь.
Ох, и красива же эта Бадь, наша жемчужинка, наша озорница. То мирно плещется, то гневно рокочет она между разросшимися папоротниками; прыгает со скалы на скалу или смиренно журчит по лужайке, петляя из стороны в сторону в своих зеленых берегах, а то вдруг и назад бросится, словно расшалившийся щенок. Весело шагать рядом с нею. А идти против ее течения — грустно. Вначале кажется, что слышишь ее брюзгливое ворчание, бормотание, жалобы увядших трав, тихий шорох подмытых и теперь осыпающихся берегов. Но постепенно этот шум глохнет, умолкает, а Бадь делается уже подобной маленькой серебряной ниточке, выдернутой из куска парчи. С каждым шагом становится заметнее, как она хиреет, чахнет, съеживается и затихает. Ты идешь дальше вверх, вдоль речушки, но только голос ее стихает здесь до шепота. Кажется, что стоишь у ложа умирающего и видишь, как струйкой утекают его последние силы. Поднимаешься еще выше, и Бадя уже вовсе не слышно, это уже не ручеек, а серебристая змейка извивающаяся среди трав и каменных расселин, чтобы в какой-то миг совсем затеряться между камней.
Идти нужно вместе с рекой… Кто идет с нею вместе, с тем она ласкова и с каждым шагом все разговорчивее. И чего она только не выделывает на своем пути! Вбирает в себя ручейки, бьется грудью о скалы и затем струйками стекает обратно, заглядывает в рачьи норы, орошает лилии и курослеп, растущие на ее берегах, и с каждым шагом меняет свой облик. Вот в нее упала сорванная ветром ветка акации. Речка подхватила ее с торжественным ворчанием, рокотом. На одном из цветков акации все еще сидит ленивый шмель, решивший прокатиться на ветке, словно в паланкине. А Бадь все болтает, хвастается: «Двадцатью километрами ниже я уже мельницу буду вертеть!»