— Здравствуйте, Кузьма Семенович, — поздоровался Грушевский, войдя в камеру временного заключения и усаживаясь на стул перед деревянной кроватью, на которой сидел старший лакей.
Все камеры в разных концах мира не призваны внушать радость ни посетителям, ни заключенным. Эта же выглядела самым последним местом, куда могла бы заглянуть хоть какая-нибудь радость. Унылые стены с обшарпанной краской были покрыты налетом тоски, как старая лампа многолетней копотью. Тусклое оконце под самым потолком, забранное решеткой, так мало пропускало света, что трудно было угадать время суток, глядя на него. Кроме железной кровати и прибитой прямо к стене столешницы, никакой другой мебели не наблюдалось, да вряд ли она вообще поместилась бы в такой тесной коморке.
Кузьма Семенович обвел посетителей тусклым взглядом, будто не признавая их. Такая удрученность не могла не вызвать жалости у Грушевского, тем более что в виновности заключенного он сильно сомневался. Ну, не вязался с этим делом простой мужик из ярославских. Его врожденная хитрость и сообразительность применялась только на службе, местом он дорожил, да и девушку, по всей видимости, сильно любил. Словно в подтверждение этого по веснушчатым щекам лакея покатились две крупные слезы. Он громко, как ребенок, всхлипнул, и Грушевский подал ему носовой платок.
— Ну, не падайте духом, Кузьма Семенович, — утешил его Максим Максимович.
— Как вспомню ее, так сердце и захлестнется, — пожаловался лакей, утирая нос рукавом вместо одолженного платка, бесполезно скомканного в дрожащих руках. — Как она глядела на меня, как просила помочь… а потом вытянулась, голубка, и замерла… Как картинка. Пальчики у ей такие слабенькие, махонькие, целиком оба кулачка в моей руке умещались…
— Скажите, Кузьма Семенович, — спросил, немного помолчав, Грушевский. — Что-нибудь вам Феня успела сказать? Может, ей кто угрожал, или она подозрительное что увидела?
— Акромя призрака графини, никого.
— Что? — Грушевский отпрянул, словно Марья Родионовна заглянула в мутное, как тинистый пруд, оконце и, прищурившись, тоже слушала лакея.
— Мы имеем в виду живых людей, — пояснил Тюрк вместо проглотившего вдруг язык Грушевского.
— Нет, ничего.
— Не было у нее врагов, которые могли бы причинить ей вред?
— Вред? Один был городской хлыщ, — с ненавистью проговорил лакей. — Все конфектами кормил ее. Да стеклышки дарил.
— Городской?
— Одет был, как барин, а в дом не казался. Все на станции ее поджидал.
— Как зовут, не говорила?
— Нет. Даже той, с кем жила в комнатушке. Никому. Только говорила, что, мол, скоро жизнь ее переменится, и будут ей служить, а не она.
— Так, так… — задумался Грушевский. — А не пила она ничего, не ела, что он приносил? Ну вот, конфеты эти?
— Нет, конфекты она ребятишкам отдавала. Сама-то Феня солененького чего любила, огурчики там, капустку квашеную.
— Ну, хоть что-то необычное в этот день не припомните? Постарайтесь, голубчик, этак вас в Сибирь, пожалуй, укатают, невиновного-то!
— Ох, батюшка, помоги, родимый, — бухнулся на колени перед Грушевским лакей, заливаясь горючими ручьями. — Не виноват я. Но даже если не спасете меня, все равно найдите ирода, который Фенечку, цветочек мой лазоревый, сгубил!
— Ну, будет, будет, — поднял Кузьму обратно на кровать Грушевский.
И тут он заметил разительную перемену в лакее. Тот, вдруг что-то вспомнив, застыл с изменившимся лицом. Потом опасливо взглянул на Грушевского и, подумав, все же решился заговорить, хотя почему-то шепотом.
— Цветы… Не знаю только, поможет али нет, но вы сначала дайте крест, что не будете использовать это во вред Аграфене.
— Обещаю, голубчик, — кивнул ему Грушевский.
— Она, покойница-то, тоже не сразу призналась мне. Но потом уже почуяла, видать, что не встанет, и повинилась. Феня в комнате у барышни была рано утром. Воду в вазах поменять, полотенца заранее принести, как та просила накануне. Так вот, там все было чинно-парадно, никакого беспорядку, акромя только одного. — Кузьма совсем наклонился к уху Грушевского, так что Тюрк, не выдержав, сделал шаг от дверей, у которых стоял, и тоже наклонился к ним. — Убор венчальный, из цветов белых. Флердоранж, который Феня привезла со станции, на полу валялся. Ничего больше подвенечного, ни платья, ни украшений, будто невеста сама собралась и в церковь укатила, а венец этот бросила. Уж больно Фене цветы эти понравились. Она венок еще на станции видела, коробку открывала, это ейный ухажер с толку сбил, упросил пойти на такое. Вот она и в этот раз не сдержалась, подумала, что цветы все равно завянут, того и гляди, да и ценного в нем что же? Не брильянты, чай. Токмо что заграничные, сразу видать, потому как в наших краях таких пахучих и белых цветов отродясь не росло. Ну, взяла Фенька венок потихоньку, да никому и не сказала. А в светелке своей примерила его. Потом, как похужело ей, она уже сама не могла его спрятать али выбросить. Меня попросила. Чтобы память об ней осталась, как об честной, говорит, а не как о воровке какой…
— И что вы?..
— Домна Карповна меня попросили отнести еды Алене в избушку. Там я и спрятал. И грех признаться… Ну, да ладно, семь бед, один ответ! Как я оставил Феню, венок в кармане прятал, да все трясся, что меня с ним поймают, ну и… сунул в гроб к старцу этому. Подумал, что надежней в могилу спрятать, чем просто на берегу озера закопать. Видно, за грех этот и терплю сейчас. — Кузьма с мистическим выражением лица уставился в пол. — А княжна-то, утопленница, за венком за своим краденым со дна и поднялась…
Глава 15
— Нда-с, — протянул Призоров, выслушав рассказ Грушевского о его разговоре с Кузьмой. — Нет ничего тайного, что бы, тасскать, не стало бы явным. Но я, хоть убейте, не понимаю, чем это нам поможет?
Грушевский с Тюрком, вздохнув, вынуждены были признать то же самое. Хотя какой-то невнятный, но тревожный голосок все скрипел и скрипел в мозгу Максима Максимовича. Это что-то да значит, значит, значит… Что-то важное, что поможет сложить в одно целое сонмы разбитых осколков. Призоров надеялся, что трупы скажут больше. Их отвезли в Мариинскую больницу к Васе Копейкину, и Грушевский обещал пойти туда завтра.
Тюрк потребовал у Призорова бумаги с образцами почерка всех жертв и подозреваемых. Переглянувшись с Грушевским, чиновник захлопал глазами. Ага, не привык к странностям, погоди, Тюрк еще себя покажет, как бы обещали глаза Максима Максимовича. Поразмыслив, Призоров счел возможным удовлетворить прихоть знатного Тюрка, видимо, сказался пиетет перед сиятельными именами родственников. Выдал он клочок бумажки, на котором Феня расписалась в получении посылки из Петербурга. Пара деловых указаний управляющему от Зимородова были куда более пространными. Запись в домовой книге расходов, сделанная рукой сестры покойной жены Зимородова, и письмо самой госпожи Зимородовой из Италии. На всякий случай пересмотрев бумаги на предмет упущенной тайнописи, Призоров передал их Тюрку. Еще раз посетовав, что тот отказался от копии, которую сделали бы писцы его отделения. Они великолепные имитаторы почерков, уверял Призоров, но Тюрк лишь слабо скривился в ответ и накинулся на свою добычу тут же, в кабинете начальника по особым поручениям.
— Да, скажите, не знакома ли вам некая дама по имени Афина? — мимоходом спросил Грушевский.
— Вот те раз! — воскликнул Призоров, страшно удивившись. — А вам на что?
— Да, так… — не мог же Максим Максимович признаться в том, что Тюрк «позаимствовал» некое любопытное письмо с угрозами княжне. — Подумал, знаете, у княжны был модный салон, который стал пользоваться бешеной популярностью, насколько я понял. Но ведь свято место пусто не бывает, кто-то же сидел на троне до того, как Саломея приехала в Северную Пальмиру. Это всего-то полгода назад случилось.
— Хм-хм… — задумался Призоров, но все же решился поделиться сведениями. — Мы следили за ней, но это, знаете, такое дело… Одним словом, богема. Ведет, тасскать, беспорядочный образ жизни, от суаре к скандалу, от презентации свеженапечатанного сборника стишков до шумного уголовного дела. Дочь генерала, а черт-те что из себя представляет. Хотя не без связей. Последним ее покровителем числится действительный тайный советник, член Государственной думы, сенатор! — значительно поднял указательный палец мелкий чиновник. — И тут же любовники из эсеров. Родила двух сыновей-близнецов от мужа-бомбиста, повешенного впоследствии за покушение на Плеве. Детей, названных по семейной традиции Орестом и Эрастом, бросила на воспитание своим родителям.