Через несколько минут они уже вошли в пагоду. Керосиновая лампа давала достаточно света, хотя совсем не согревала. Во избежание простуды гости срочно переоделись в сухое. Студент облачился в сухие носки Грушевского и швейцарскую шерстяную рубашку Тюрка. Оказалось, что все это время Коля бродил по парку. Уехать из Свиблова, так и не узнав в точности, что стало с княжной, он не решился. Среди гостей и любопытствующих рождалось много слухов, один другого ужаснее или романтичнее. Но то, что следов беглянки не нашли ни в Луге, ни в Петербурге, Колю страшно напугало. Он перелез через ограду парка с твердым намерением остаться в имении до тех пор, пока не станет ясна судьба Саломеи.
Еще до грозы он видел поисковые бригады слуг и крестьян, организованно прочесывавшие парк и прилегающие леса. Едва не оглох, когда оказался слишком близко к фейерверкам. А затем промок до нитки под проливным дождем во время бури. Он с надеждой бросился выспрашивать у новых своих знакомых, что известно тем. Увы, ничем утешить его они не могли. Грушевский воздержался от того, чтобы поведать юному влюбленному мрачную легенду о графине Паниной, но Коля и сам стал догадываться о чем-то нехорошем.
— Я видел лодки там, на озере. Неужели они думают, что княжна… что она может утонуть? — прерывающимся от волнения голосом спрашивал мальчик.
— Ничего неизвестно, — пытался успокоить его Грушевский, но актером он был плохим. На его добром лице всегда отражалось то, что он думал.
— Ах, если бы вы знали ее! — восклицал все время Коля. Крупная дрожь никак не покидала его, зубы стучали как в лихорадке. Рубашка Ивана Карловича достигала его колен, и в таком наряде Коля выглядел еще более ранимым. — Самая лучшая на свете, самая красивая… Она обращалась со мною так, что никакому адвокату Гроссу и не мечталось. Она всегда хвалила мои стихи и запросто позировала Ле Дантю. А пианисту Боровских помогла окончить курсы в консерватории. Она организовала фонд в помощь неимущим музыкантам и художникам. А если бы вы только знали, какие она улыбающиеся письма пишет! Да вот же, вот, у меня есть одно…
И он бросился искать в своем мокром сюртучке безнадежно отсыревшее письмо. Слезы уже градом катились по его бледному лицу с лихорадочным румянцем так же обильно, как недавно лили дождевые струи. Грушевский смотрел на него, и сердце его разрывалось, но чем он мог утешить Колю? Люди умирают, и никого не пощадит смерть, как бы сильно их не любили, как бы сильно не страдали от их потери…
Кое-как успокоив юношу, Максим Максимович уложил его на неудобный диванчик в китайском стиле и дождался, когда благодатный детский сон сомкнул влажные от слез ресницы. Обернувшись, он застал Тюрка увлеченно читающим письмо Коли.
— Иван Карлович, что вы делаете?! — шепотом, чтобы не разбудить Колю, возмутился Грушевский.
— Вы знаете, действительно любопытный почерк… — не отвлекаясь от своего занятия, пробормотал Тюрк.
— Но это ведь как минимум неприлично! Помилуйте, читать чужие письма, это уж черт знает что такое!
— Неприлично? — задумался Тюрк, словно впервые слышал это слово. — Но мне интересно.
— И что с того? Приличия не зависят от ваших интересов!
— Кому это может повредить?
— Немедленно оставьте письмо, — совсем вспылил Максим Максимович, — и больше никогда при мне не делайте ничего подобного!
— Хорошо, — равнодушно пожав плечами и немного подумав, смирился Тюрк. — Но ведь он сам его нам дал.
— А вы и рады воспользоваться волнением юноши. Стыдно!
Но тут в дверь постучали. Это был мальчик, которого послал к Грушевскому Кузьма Семенович с берега озера. Спешно собравшись, он выскочили в прохладу занимающегося утра. Еще по-ночному темный лес, освеженный грозой, влажно шелестел листвой. Запахи зелени и мокрой травы, сока в сломанных ветках и сбитых цветках казались резче ранним утром.
— Нашли, — Кузьма Семенович, уставший, мрачный, с почерневшей от влаги шевелюрой, встретил Грушевского у мостков. Мужики с причаливших лодок благоговейно стояли поодаль. — Задели сначала корягу. Чуть лодку не перевернули. Потом нащупали ее. Не смогли крюком зацепить, так двумя шестами…
На мостках лежало тело утопленницы, покрытое рогожей. Из-под нее вытекали черные струи воды, змеились водоросли, клубилась густая тина. Грушевский унял непонятную при его опыте дрожь в руках и, став на колено перед трупом, отбросил край рогожи.
Глава 8
— Что скажете, Максим Максимович? — раздался нескромный вопрос, и из-за толпы мужичков вышел на мостки человек в новеньком непромокаемом плаще с капюшоном.
Только его здесь не хватало, с досады поморщился Грушевский, прежде чем выпрямиться навстречу нахалу. Это был журналист Животов Арсентий Петрович собственной персоной. Автор, широко известный по серии статей «Петербургские профили» в разных газетах города, а также по самым скандальным и дурно пахнущим заметкам в желтоватом «Петербургском листке». Эту гладкую, слегка полноватую, пышущую здоровьем физиономию, будто постным маслом облитую, Грушевскому часто доводилось видеть еще во время работы в полицейской части. Щеголеватый, с претензией на моду одетый пронырливый тип давно набил руку и слог на жареных новостях. Не гнушавшийся ничем, не стесненный ни малейшими понятиями о совести этот «Живоглотов», как про себя его называл Грушевский, проникал в прозекторскую чуть ли не первым, еще до патологоанатома копался во внутренностях убитых, сгоревших и утонувших, а также в их грязном белье — и в прямом, и в переносном смысле. Особенно если дело обещало быть громким или скандальным, или имелась хоть малейшая возможность раздуть его до такового. Надо отдать ему должное, скрепя сердце признал Грушевский, нюх у Животова, начисто лишенного чести, совести и брезгливости, все так же остер. Почуял трупный запах — и тут как тут. Вряд ли его заинтересовала бы свадьба, пусть и богатейшего купца на пусть и писаной красавице княжне. А вот скандал и мертвечина — это как раз для него.
— Ну что, как в старые добрые времена? — самодовольно улыбаясь, кивнул на труп Животов. В свое время ему удалось, уж неизвестно за какую мзду и посулы, уговорить помощника пристава участка, в котором служил Грушевский, позволить ему шесть дней «отслужить» в их части. Пристав, в свое время разжалованный за казенную растрату и карточную игру гвардейский офицер, страдал болезненной страстью не только к картам, но и к малейшей славе, пусть даже и на желтых страницах третьесортной прессы. Много неприятностей борзописец доставил за те несчастные шесть дней не только патологоанатому, но и почти каждому чину в участке. И в статье своей он так разнес даже самого пристава, что с тех пор никаких газет на глаза тому не показывали, от греха подальше.
— Какими судьбами? Неужто пишете статью «Шесть дней среди крестьян Лужской губернии»? — намекнул Грушевский на очерки Животова, для которых тот изучал быт изнутри. Он нанимался на различные работы, служил факельщиком, например, в похоронной конторе, скачком в пожарной части или официантом в трактире, чтобы затем написать все в «Шести днях среди шестерок»[4] или «Шести днях в роли факельщика», присовокупляя детали посмачнее. Для этого он готов был подыграть несчастной матери, не имевшей денег на похороны малютки, или польстить полотеру, лишь бы статья вышла более сочной.
— Ничего от вас не скроешь, Максим Максимович, — хихикнул журналист. — Прозреваете все насквозь, аки василиск!
— Вы бы попробовали для разнообразия шесть дней побыть в роли хорошего человека, — проворчал Грушевский, закуривая сигарету. — Ну хоть день, учитывая вашу натуру.
— Как только это станет интересно широкой публике, непременно, — легко пообещал Животов и достал блокнот с карандашом. — Однако, к делу, что вы можете сказать? Сама княжна утопилась, или ей в этом помогли?
— Вам я ничего не могу сказать. Кроме того, что это не ваше дело.
— Но позвольте, от прессы нельзя скрывать, общественность требует, так сказать, и я просто обязан удовлетворять…