А эта песня, «If I Had a Hammer», вообще такая гениальная песня, как я теперь о ней думаю, что я не мог опомниться и на другой день после того, как ее услышал.
Это была первая песня, которую вы разучили?
– «If I had a hammer, I’d hammered in the morning / I’d hammered in the evening / All over this land / I’d hammer out justice / I’d hammered out freedom / Love between my brothers and my sisters / All over this land». («Если бы у меня был молоток, / я бы колотил утром, / я бы колотил вечером / по всей этой стране, / я бы выбил справедливость, / я бы выбил свободу / и любовь между моими братьями и сестрами / по всей этой стране».) Фантастика. Эти слова – манифест.
Эта песня до сих пор с вами.
– (Смеется.) Правда.
И вот все это происходило в 60-е годы в Лондоне: The Beatles, The Rolling Stones, The Who, The Kinks. Какое влияние они на вас оказали?
– The Who… Когда мне было лет пятнадцать, они действительно стали меня цеплять. Среди грохота и шума, мощных аккордов и ярости звучал и иной голос. «Nobody knows what it’s like behind blue eyes…»[308] Это был целый мир, который мне предстояло открыть. Одним из важнейших аспектов в музыке – и причиной, почему меня притягивают музыкальные произведения, – является то, что они напоминают мне путешествие в неизведанное, дарят ощущение, что есть иной мир, который необходимо исследовать. Я узнал это от Пита Таунсенда, я узнал это от Боба Дилана.
«Imagine» была первой впечатлившей вас вещью?
– «Imagine» и Боб Дилан. «Blowin’ in the Wind» и все такое – и фолк-музыка. Именно это, по-моему, подготовило меня к Джону Леннону.
Дилан подготовил вас к Джону Леннону?
– Потому что это фолк. Если вам интересен фолк, слова и шепот, все эти тихие вещи. Я сидел в моей комнате и, включив магнитофон, слушал в наушниках «Imagine». Это очень интимно. Все равно что разговаривать с кем-то по телефону, все равно что разговаривать с Джоном Ленноном по телефону. Без преувеличений. Эта музыка меняла форму комнаты. Меняла форму мира вне комнаты, твой взгляд из окна и вид из окна.
Помню, как Джон поет «Oh, My Love». Как маленький гимн. Это, несомненно, своеобразная молитва – пусть даже он был атеистом. Он пел, а мне казалось, что со всего вокруг спадает покров, что пелена спадает с глаз. Вид в окне предстает с той новой ясностью, которую приносит любовь. Помню это ощущение.
Когда мне было уже за двадцать, Йоко подошла ко мне, положила руку мне на плечо и сказала: «Ты – сын Джона». Какой удивительный комплимент!
Вы сказали о своей группе: «Мы вышли из панка». Что это значит?
– Год 1976-й. Я учусь в школе. Несносная подростковая стадия. Учеба заброшена к черту, я злой, в доме кроме меня еще двое мужчин. Все мои друзья готовят себя к большому будущему, потому что они умные. Вероятно, мне не удается достаточно сосредоточиться, чтобы стать таким умным.
У меня в голове всегда звучат мелодии. В спокойные периоды – в местном клубе, в церкви, – если я рядом с фортепьяно, я трогаю пальцем клавиши. Мне казалось, что если я нажму на педаль – бум! – то звук одной ноты заполнит весь зал. Отражение звука, знаете ли. Оно превращает церковь в собор. Я слышу стих для этой ноты в голове – правда. Могу найти еще одну созвучную ему ноту – но не в состоянии это выразить.
В прошлую субботу исполнилось двадцать девять лет, как извлек ноту один мальчишка. Правда, мальчишка – ему четырнадцать, мне – шестнадцать. Он хочет организовать группу. Играет на барабанах. И вот мой друг Реджи Мануэл говорит: «Надо ехать». Сажает меня на багажник своего мотоцикла и везет в тот пригородный дом, где живет Ларри Маллен. Ларри сидит в крошечной кухоньке, расставив все барабаны. Там еще несколько ребят. Дэйв Эванс[309], похоже, парень с головой, ему пятнадцать лет. И его брат Дик – он еще круче – смастерил себе гитару. Он халтурщик – гений со справкой.
Ларри начинает играть на ударных, Эдж берет аккорд на электрогитаре, каких я никогда не слышал. То есть путь открыт. Отовсюду стали стекаться подростки – одни девчонки. Они знают, что здесь живет Ларри. Они уже визжат, уже рвутся в дверь. Мы видим, что для него это привычно, и он уже берется за шланг. Буквально – за садовый шланг. И вот все начинается. В тот месяц я начинаю гулять с Али[310]. То есть я с ней познакомился раньше, а теперь с ней встречаюсь.
Хороший был месяц.
– Да, очень хороший месяц. Что любопытно, в предшествующие месяцы я, вероятно, был на самом дне моей жизни. Я ощущал только подростковый страх. Я не знал, хочется ли мне жить дальше, такое было отчаяние. Я молился Богу, но не знал, внемлет ли Он.
Вы тогда находились под влиянием панк-рока?
– Нет, это не имело никакого отношения к панку. Сентябрь 1976 года. Тем летом панк только начинался в Лондоне. Адам[311] приедет в Лондон летом будущего года. В Лондоне адская жара. И он возвращается со Stranglers, Jam и Clash. Довольно странно, но во время самых первых наших репетиций мы говорили о том, какую музыку будем исполнять. Все выступали со своими предложениями. Я хотел исполнять The Rolling Stones времен «High Tide and Green Grass» и The Beach Boys. Мне надоел хард-рок.
Потому что хард-рок…
– Длинные волосы и нескончаемые соло на гитаре. Я говорил: «Давайте вернемся к рок-н-роллу». Тогда они сказали: «Ой, а ты слышал Clash?» А потом они увидели The Jam в передаче Top of the Pops[312] в 1976 году: «Они наши сверстники! Это возможно». Потом The Radiators From Space – наша местная панк-группа – спела песню… «Telecaster». А это была довольно сложная вещь для исполнения.
Как много времени вы тогда уделяли группе?
– Репетировали время от времени. Мы исполняли вещи из репертуара The Eagles и The Moody Blues. Но оказалось, что мы попросту жалкое подражание им. Вообще-то мы не были способны исполнять чужие песни. Мы пытались исполнить одну песню «Стоунз» – «Jumpin’ Jack Flash». Получилось плохо. И мы начали писать свои – так проще.
Ramones оказали на вас большое влияние? Или The Clash?
– Скорее Ramones, чем The Clash, хотя мы сначала увидели The Clash, в 1977 году в Дублине, – и это было необыкновенно. Ощущалась агрессия… Но их музыка не так близка нам, как музыка Ramones.
Дэвид Боуи оказал большое влияние?
– Гигантское. Это английский Элвис. Боуи гораздо больше повлиял на эстетику панк-рока, чем обычно думают, и фактически создал самое интересное в музыке 1970-1980-х годов. У меня в спальне его портреты. Мы исполняли Suffragette City, когда еще только начинали, когда играли на свадьбах.
Мы стали слушать Патти Смит; Эдж начинает слушать Тома Верлена. И вдруг оказывается, что эти панк-аккорды – не единственная альтернатива.
Мы обрели другой язык и начали находить другие цвета, отличные от базовых.
Какую роль в вашем детстве играла религия?
– Я знал, что мы не такие, как все на нашей улице, потому что мама была протестанткой. И что она вышла замуж за католика. В то время, когда страну охватило сектантство, я понимал, что это не просто. Мы не ходили в ближние школы – ездили на автобусе.
Я понимал, какой смелостью надо было обладать, чтобы пронести через жизнь свою любовь, как это сделали родители.
Посещая церковь, вы испытывали религиозное чувство?
– Уже тогда я молился чаще вне церкви, чем в ней. Это касается песен, которые я слушал, для меня они были молитвами. «Сколько дорог должен пройти человек?»[313]. Для меня это не был риторический вопрос. Он был обращен к Богу. Это один из вопросов, на который мне хотелось бы получить ответ, и я не знал, кого мне спросить. Уж, конечно, не школьного учителя.