И творить я тоже не мог. Так, кое-что делал… Но я был на тусовке, а уйти оттуда не так-то просто. Фантастика! Я вышел из трущоб; я ни о чем не слышал – Ван Гог был самым выдающимся человеком, о ком я когда-либо слышал. Даже Лондон был чем-то, о чем мы только мечтали, а Лондон – это ничто. Я вышел из вонючих трущоб, чтобы завоевать весь мир, мне казалось, я этим наслаждаюсь, и я в этом погряз. Я не смог ничего с этим поделать, просто продолжал идти. Я попался на крючок, как наркоман.
Какое отношение имеет твое ливерпульское происхождение к твоему искусству?
– Ливерпуль – портовый город. А значит, не такой провинциальный, как другие города в Центральной Англии или как города на американском Среднем Западе, или как их там. Это был порт, второй по величине портовый город в Англии. Север – это место, где делали деньги в XIX веке; именно там была вся медь и были богачи, и там же были и отверженные.
Южане, лондонцы, смотрели на нас сверху вниз, как на животных. Северяне в Штатах полагают, что на Юге люди – это свиньи, а люди в Нью-Йорке думают, что Западное побережье – это провинция. Вот и мы были провинциальным городом.
Население в основном состояло из выходцев из Ирландии, черных и китайцев, да кого только не было. Знаешь, это напоминало Сан-Франциско. Но какой-то другой Сан-Франциско! Как ты думаешь, почему коммуна хиппи сформировалась в сан-францисском районе Хейт-Эшбери, а не в Лос-Анджелесе?
В Ливерпуле не было ничего замечательного, он не был американским городом. Он превращался в бедный, очень бедный большой город, и жестокий. Но у людей здесь есть чувство юмора, потому что они столько натерпелись, вот они всегда и прикалываются. Они очень остроумные. Это место, куда прибывали ирландцы, когда бежали с картофельных полей, и куда высаживали черных, которые работали как рабы и все такое.
Ливерпуль – космополитичный город, именно туда возвращались из Америки моряки с записями блюзов. В Ливерпуле больше всего любителей кантри-энд-вестерн, если говорить об Англии, не считая Лондона, – всегда не считая Лондона, потому что там их больше.
Я услышал музыку кантри-энд-вестерн в Ливерпуле раньше, чем рок-н-ролл. Люди там – точно так же, как и ирландцы в Ирландии, – воспринимают музыку кантри-энд-вестерн вполне серьезно. Там очень много ее любителей. В Ливерпуле еще не было клубов рок-н-ролла, но уже были клубы фолк-музыки, блюзов и музыки в стиле кантри-энд-вестерн, и мы вышли из них как новорожденные.
Помню, как я увидел первую гитару в руках у парня, одетого в ковбойский костюм со звездами, в ковбойской шляпе. Это были настоящие ковбои, и относились у нас к этому серьезно. Ковбои были в Ливерпуле много раньше, чем рок-н-ролл.
Что ты думаешь об Америке?
– Я ее люблю и ненавижу. Америка там, где и должна быть. Мне бы родиться в Нью-Йорке, в Гринвич-Виллидж, это мое. Почему я там не родился? Париж был таким в XVIII веке. Не думаю, что Лондон когда-нибудь был таким, разве что в переносном смысле, когда там жили Уайльд и Шоу и все остальные. А Нью-Йорк был.
Глубоко сожалею, что не был американцем и не родился в Гринвич-Виллидж. Вот где мне надо бы жить. Так никогда не бывает. Всех тянет в центр, вот почему я сейчас здесь. Я здесь просто, чтобы дышать Нью-Йорком. Он мог быть ядовитым, и в воздухе могло быть много грязи, но именно здесь все происходит. Вы едете в Европу отдохнуть, как в деревню. Америка, она такая неодолимая, а я такой несчастный калека, что не могу вобрать в себя много, это выше моих сил.
Йоко. Нью-Йорк поглотил его, понимаешь?
Джон. Я его боюсь. Люди такие агрессивные, это не по мне. Мне надо уехать домой. Надо смотреть на траву. Я всегда пишу о моем английском саде. Мне нужны деревья и трава; мне нужно уехать в деревню, потому что я не выношу скопления людей.
Ты возвращаешься в Лондон. Что ты предполагаешь делать в ближайшем будущем – скажем, в ближайшие три месяца?
– Мне бы хотелось ненадолго просто исчезнуть. Нью-Йорк меня утомил. Я его люблю. Я просто как бы очарован им, он как какой-то монстр. Снимать фильмы – вот прекрасный способ встречаться со многими людьми. Думаю, мы вдвоем сказали и сделали достаточно на месяцы вперед, особенно этой статьей. Мне бы хотелось скрыться с глаз долой и дождаться, пока все…
А в течение ближайших нескольких лет?
– О нет, я не думаю о них. Это сумасбродство – думать, сколько лет пройдет, – может быть, миллионы. Я просто играю неделя за неделей и не загадываю больше чем на неделю вперед.
Ты представляешь, каким ты будешь «в шестьдесят четыре года»?
– Нет, нет, надеюсь, мы будем милой парой старичков, которые живут в деревушке на побережье в Ирландии или где-то там – и рассматривают альбом с вырезками о нашем безумии.
Рэй Чарльз
Интервьюер Бен Фонг-Торрес
18 января 1973 года
Пятилетним ребенком вы потеряли зрение.
– Это произошло не так, как если бы сегодня я мог видеть за сотню миль, а завтра не мог видеть и на дюйм. В течение двух лет мое зрение с каждым днем все ухудшалось. Мама всегда говорила мне правду: если вы бедны, то вам тем более надо быть честными с вашим ребенком. Мы не могли позволить себе никаких специалистов. Мне повезло, что вообще был врач – он же и специалист.
Когда вы теряли зрение, старались ли вы как можно больше вобрать, запомнить?
– Думаю, я был слишком мал, чтобы действительно этим озаботиться. Я знал, что есть то, на что мне нравилось смотреть. Я любил смотреть на солнце. Это вредно для глаз, но мне нравилось. Ночью я любил смотреть на луну. Выходил на задний двор и не сводил с нее глаз. Луна меня просто околдовывала. И еще одно явление, для многих пугающее, очаровывало меня – молния. Когда я был маленьким, мне казалось, что это красиво. Все яркое, все светящееся. Наверно, из меня мог выйти поджигатель.
И были цвета. Я с ума сходил от красного. Всегда думал, что это самый красивый цвет. Я помню основные цвета. Не имею представления об оттенках цветов. Но я знаю черный, зеленый, желтый, коричневый и все такое. И конечно, я помню маму, она была красивая. Боже, какая она была красивая! Маленькая женщина, должно быть, около 4 футов 11 дюймов ростом – так мне кажется. Помнится, когда мне было лет двенадцать-тринадцать, я был выше и крупнее моей мамы. И ее прекрасные длинные темные волосы спадали ей на спину. Шикарная цыпочка, приятель. (Смеется.)
Многие просили вас дать определение души. Мне бы хотелось услышать определение красоты.
– Если говорить о физической красоте, то я бы сказал, что для меня красота, вероятно, почти то же самое, что и для большинства. Это черты лица людей, их кожа, а если говорить о женщине, то ее фигура. Ты понимаешь, что я имею в виду? Точно так же я мог бы выйти из дому и ощупать автомобиль. Я положил бы руки на машину и понял бы, какая она, по изгибам ее линий. Как я уже сказал, мне повезло, и я видел почти до семи лет и помню то, о чем люди говорили как о прекрасном.
А красота в музыке?
– Мне кажется, ты сочтешь меня сентиментальным, приятель, правда. Мне нравятся Шопен и Сибелиус. Люди, которые писали романтично, понимаешь, и хотя Бетховен был труден для меня, все же и он написал несколько поистине трогательных вещей, а «Лунная» соната, мне кажется, – несмотря на то что стала очень популярной, – несет в себе нечто такое, друг, что ты просто чувствуешь ту боль, которую довелось испытать этому человеку. Что-то такое происходило у него внутри… Знаешь, он был очень, очень одинок, когда ее писал. Что касается техники, мне нравится Бах. Если действительно хочешь освоить технику исполнения, играй Баха; вот он был мастак – все эти его фуги и прочее, чего только не выделывают при этом руки. Но лично я, если забыть о технике, Баха не люблю.
Пытались ли вы продолжить учебу в средней школе или колледже после школы?
– Нет. Когда я окончил школу, мне пришлось начать вкалывать, как тебе известно, потому что мама умерла, когда мне было пятнадцать лет. Братьев и сестер у меня не было. Но мама всегда наставляла меня: «Послушай, ты должен учиться обслуживать себя сам». И она всегда говорила: «Сынок, однажды я умру, и тебе придется научиться выживать, потому что даже твои лучшие друзья, даже если они захотят что-то сделать для тебя, не смогут быть всегда рядом, в конце концов, у них будет своя жизнь». Поэтому с тех пор я стал стараться сам себя обслуживать. Так что же я делаю, чтобы самого себя обслужить? То, что я делаю лучше всего, или, по крайней мере, считаю, что могу делать лучше всего, – пою или играю на фортепьяно, или делаю одно и другое вместе.