Насекомое посмотрело на Юргена, и его лапки в ужасе поднялись вверх. Жук крикнул троим судьям:
— Клянусь Святым Антонием! Этот Юрген должен немедленно быть предан забвению, он отвратительный, непристойный, похотливый и сладострастный.
— Как это может быть? — спросил Юрген.
— Ты отвратительный, — ответил жук, — потому что у этого пажа меч, который, по — моему, не меч. Ты непристойный, потому что у того пажа копье, которое я предпочитаю не называть копьем. Ты похотливый, потому что вон у того пажа посох, который я не рискну объявить посохом. И, наконец, ты сладострастен по причинам, описание которых было бы для меня нежелательно и в раскрытии которых я всем поэтому должен отказать.
— В общем, это звучит логично, — говорит Юрген, — но все же в то же самое время не помешала бы доля здравого смысла. Вы, господа, сами можете видеть, в целом и непредвзято посмотрев на этих пажей, что они держат меч, копье и посох — и ничто иное; и что вся непристойность содержится в голове этого насекомого, у которого язык чешется назвать эти вещи другими именами.
Судьи пока ничего не говорили. Но стражи Юргена и все остальные филистеры стояли по обе стороны, крепко зажмурившись и говоря:
— Мы отказываемся смотреть на этих пажей в упор и непредвзято, поскольку это означало бы сомнение в том, что заявил жук — навозник. Кроме того, пока у жука — навозника есть причины, которые он отказывается открыть, его причины остаются неопровержимыми, и ты — явно похотливый негодяй, сам себе создающий неприятности.
— Совсем наоборот, — сказал Юрген, — я — поэт и создаю литературу.
— Но в Филистии создавать литературу и создавать себе неприятности — синонимы, — объяснил жук — навозник. — Я‑то это знаю, так как нам в Филистии уже надоедали три таких создателя литературы. Да, был Эдгар, которого я морил голодом и травил до тех пор, пока не устал; затем однажды ночью я загнал его в угол и вышиб из него все мозги. И был Уолт, которого я швырял и кидал с места на место и сделал из него паралитика; и к нему я тоже прикрепил ярлык, указывающий на человека отвратительного, непристойного, похотливого и сладострастного. Несколько позднее был Марк, которого я запугал до того, что он надел клоунский колпак, и никто уже не мог заподозрить в нем создателя литературы; на самом же деле я запугал его так, что он прятал большую часть созданного вплоть до своей смерти, и я не мог найти его творений. Я считаю, что со мной он сыграл мерзкую шутку. Все же это всего лишь три обнаруженных создателя литературы, которые когда — либо заражали Филистию, — слава Богу и моей бдительности, — но, несмотря на это, мы не смогли стать более свободны от создателей литературы, чем другие страны.
— Но эти трое, — воскликнул Юрген, — слава Филистии, и из всего, что дала Филистия, ценны лишь эти трое, которых ты втоптал в грязь, но которых чтят повсюду, где чтят искусство, и где никого, так или иначе, не волнует Филистия.
— Что искусство для меня и моего образа жизни? — устало ответил жук — навозник. — Меня не интересуют изящные искусства, словесность и другие непристойные идолы зарубежных наций. Меня волнует нравственное благополучие моего потомства, которое я качу перед собой, и я верю, что с помощью Святого Антония выращу богобоязненных жуков — навозников вроде меня, наслаждающихся тем, что соответствует их природе. Что касается остального, я никогда не был против того, чтобы о мертвых говорили хорошо. Нет, нет, мой мальчик, раз все, что я могу, для тебя ничего не значит и раз ты действительно настолько прогнил, ты найдешь жука — навозника достаточно дружелюбным. Между тем, мне платят за заявления, что живые люди отвратительны, непристойны, похотливы и сладострастны, а ведь жить как — то надо.
Затем филистеры, стоявшие по обе стороны, негодующе произнесли в унисон:
— А мы, уважаемые граждане Филистии, вообще не сочувствуем тем, кто возражает жуку — навознику, оправдываясь так называемым искусством. Вред, причиненный жуком — навозником, кажется нам очень небольшим, тогда как вред, причиненный самобытным художником, может быть очень велик.
Юрген теперь более внимательно присмотрелся к этому диковинному существу и увидел, что жук — навозник определенно грязный и вонючий, но в глубине души, похоже, честный и имеющий добрые намерения. И это показалось Юргену самым грустным из всего, что он обнаружил в филистерах. Ибо жук — навозник был искренен в своих безумных поступках, а все филистеры искренне почитали его, так что у этого народа не оставалось никакой надежды.
Поэтому король Юрген обратился к ним сам, вынужденный подчиниться странным обычаям филистеров.
— Теперь судите меня справедливо, — крикнул Юрген судьям, — если есть хоть какая — нибудь справедливость в этой сумасшедшей стране. А если нет, предайте меня забвению, отправьте в преисподнюю или куда — либо еще, где этот жук не так всемогущ, искренен и безумен.
И Юрген стал ждать.
Когда эти вопросы были исчерпаны, жук — навозник ушел, добродушно улыбаясь.
— Мораль, а не искусство, — сказал он, уходя.
Судьи встали и низко поклонились жуку. После совещания, Юрген был обвинен, во вступлении на стезю нежелательной ошибки. Его судьями являлись жрецы Нановиза, Слото-Виепуса и Заполя — богов Филистии.
Затем жрец Заполя надел очки и, справившись в каноническом кодексе, объявил, что такое изменение в обвинительном акте требует при исполнении приговора отделения Юргена от остальных.
— …Ибо каждый, конечно же, должен быть отправлен в преисподнюю своих отцов, как и предсказано, для того чтобы исполнились пророчества. Религия чахнет, когда пророчества не исполняются. Теперь оказывается, что праотцы этого осужденного из плоти и крови были другой веры, нежели прародители этих гнусных иллюзий, и его отцы предсказали совсем другое, а их преисподняя называется Адом.
— Вы недостаточно знаете, — сказал Юрген, — о евбонийской религии.
— У нас так написано в великой книге, — ответил жрец Нановиза, — дословно, без ошибок и помарок.
— Тогда вы увидите, что король Евбонии является главой тамошней церкви и по своему желанию меняет все пророчества. Мудрый Говлэ прямо говорит об этом, а рассудительный Стевегоний был вынужден согласиться с ним, хотя и с неохотой, как вы тут же обнаружите, справившись с третьим разделом его широкоизвестной девятнадцатой главы.
— Говлэ и Стевегоний, вероятно, знатные еретики, — сказал жрец Заполя. — Я считаю, что это было решено раз и навсегда на Ортумарской конференции.
— Э! — сказал Юрген, которому не нравился этот жрец. — Сейчас я могу поспорить, — продолжил Юрген слегка снисходительно, — что вы, судари, не читали ни Говлэ, ни даже Стевегония в свете комментариев Фосслера. И вот поэтому вы их недооцениваете.
— Я, по крайней мере, читал каждое слово, когда — либо написанное любым из этих троих, — ответил жрец Слото-Виепуса, — и нужно сказать, с живейшим отвращением. — А этот Говлэ, в частности, как я спешу согласиться с моим ученым коллегой, самый знаменитый еретик…
— О сударь, — испуганно сказал Юрген, — что вы такое говорите о Говлэ?
— Я говорю вам, что был возмущен его «Historia de Bello Veneris»…
— Вы меня удивляете: все же…
— …Потрясен его «Pornoboscodidascolo»…
— Я едва могу поверить: даже при этом вы должны допустить…
— …И поражен его «Liber de immortalitate Mentulae»…
— Сударь, признавая, что это ранняя работа, в то же самое время…
— …И был шокирован его «De modo coeundi»…
— Но тем не менее…
— …И раздражен невыразимой гнусностью его «Erotopaegnion»! Его «Cinaedica»! А особенно его «Epipedesis», этой самой тлетворной и пагубной книгой, quern sine horrore nemo potest legere…
— Все же, вы не можете отрицать…
— …И прочитал также все опровержения взглядов этого мерзкого Говлэ, написанные Занхием, Фавентином, Лелием Винцентием, Лагаллой, Фомой Гиамином и восемью другими восхитительными комментаторами…
— Вы очень точны, сударь, но…