– Вы, Николай Степанович, лучше его!
– Бросьте! – обрывал Гумилев. – Я ведь знаю, что Вы к Блоку на поклон ходите. Твердите ему, что я в подметки не гожусь…
Однако на октябрьских выборах в «Союзе поэтов» Гумилев оказался в составе президиума, а Павлович, Шкапская и другие креатуры Блока были «забаллотированы». Обиженный Блок хотел немедленно подать в отставку, но Гумилев уговорил председателя «Союза» сменить гнев на милость. «Гумилев, действительно, высоко ценил Блока как поэта, – рассказывал Всеволод Рождественский. – Однажды после долгого и бесплодного спора Гумилев отошел в сторону, явно чем-то раздраженный.
– Вот смотрите, – сказал он мне. – Этот человек упрям необыкновенно. Он не хочет понять самых очевидных истин. В этом разговоре он чуть не вывел меня из равновесия…
– Да, но Вы беседовали с ним необычайно почтительно и ничего не могли ему возразить.
Гумилев быстро и удивленно взглянул на меня:
– А что бы я мог сделать? Вообразите, что Вы разговариваете с живым… Лермонтовым. Что бы Вы могли ему сказать, о чем спорить?»
Лермонтова Гумилев последнее время вспоминал постоянно, как будто мысль об убитом поэте почему-то не выходила у него из головы. 15 октября он внезапно предложил Одоевцевой отслужить панихиду по «болярину Михаилу»:
– Подумайте, мы с Вами, наверное, единственные, которые сегодня, в день его рождения, помолимся за него. Единственные в Петербурге, единственные в России, единственные во всем мире… Никто, кроме нас с Вами, не помянет его…
Когда запели «со святыми упокой», Гумилев опустился на колени и не поднимался уже до конца панихиды.
– Скажите, – спросил он, покинув Знаменский храм, – Вы не заметили, что священник ошибся один раз и вместо «Михаил» сказал «Николай»?
Одоевцева покачала головой. Гумилев недоверчиво улыбнулся и закурил папиросу.
– Неделю тому назад я видел сон, – признался он. – Нет, я его… не помню. Но, когда я проснулся, я почувствовал ясно, что мне осталось жить совсем недолго, несколько месяцев, не больше. И что я очень страшно умру… Что за чушь – я уверен, что проживу до ста лет! Давайте пообещаем друг другу, поклянемся, что первый, кто умрет, явится другому и все, все расскажет, что там. Повторяйте за мной: «Клянусь явиться Вам после смерти и все рассказать, где бы и когда бы меня ни постигла смерть». Клянусь!
– Клянусь! – повторила Одоевцева.
21 октября «Союз поэтов» провел первый после перевыборов правления поэтический вечер в Доме Мурузи. «Верховодит Гумилев – довольно интересно и искусно… – отметил в дневнике Блок. – Гвоздь вечера И<осиф> Мандельштам, который приехал, побывав во врангелевской тюрьме». Появление Мандельштама (с рукописью новой книги стихов «Tristia»[511]) стало сенсацией. В Петрограде его не видели около двух лет. Встретив ленинский переворот разрушительными стихами, он месяца через три, неожиданно для всех, уверовал в большевиков, поступил клерком в какую-то «коллегию» Совнаркома и переехал вместе с новым правительством в Москву. Гумилев, вернувшись в Россию, застал мелькавшего в 1918 году между двумя столицами Мандельштама сначала пламенным революционером, потом – запуганным диссидентом, врагом московских чекистов[512]. Вскоре, от греха, он уехал на юг, откуда вестей долгое время не доходило, и вот теперь – поселился в одной из комнат «Дома Искусств». Судя по его рассказам, от минувшего лихолетья Мандельштам получил сполна: голодал, побирался, временами едва не бродяжничал. Гибелью ему грозили не только «белые» в Крыму, но и «зеленые» на Украине, и социалисты-«меньшевики» в Грузии. От былого революционного энтузиазма в авторе «Tristia» не осталось следа. Гумилев вновь видел перед собой прежнего единомышленника-акмеиста:
За блаженное, бессмысленное слово
Я в ночи советской помолюсь
[513].
На вечере «Союза поэтов» Гумилев произнес приветственную речь, в которой восхвалял неизменное стремление Мандельштама к высокому искусству, сознающему себя вне политики и разрушительной мистики. Блок, разумеется, принял сказанное как камень в свой огород, но аполитичные «Скорбные песни» задели и его за живое («Сначала невыносимо слушать общегумилевское распевание. Постепенно привыкаешь, «жидочек» прячется, виден артист»). А финальный гимн «веницейской жизни, мрачной и бесплодной» окончательно сразил всех петроградских слушателей Мандельштама:
Что же ты молчишь, скажи, венецианка,
Как от этой смерти праздничной уйти?
«Дворцовый переворот», устроенный в петроградском отделении «Союза поэтов», удивил Москву, извещенную о происшедшем жалобами Надежды Павлович. Необходима была личная дипломатия, и в конце месяца Гумилев, оформив в «Доме Литераторов» мандат на служебную командировку («для участия в литературном вечере современной поэзии, устраиваемом Культурнопросветительским отделом Дома литераторов при Наркомпросе в Политехническом музее»), отправился в «красную» столицу в компании Михаила Кузмина и Натальи Грушко, представлявшей молодую часть обновленного руководства «Союза». По дороге Кузмин, давно не покидавший город, восхищался ясным солнечным небом над белыми равнинами:
– И люди тут будто нормальны!
Происходящее в Петрограде Михаил Алексеевич считал «механизацией жизни», пригодной для машин, цифр, двуножек, но никак не для людей:
Бац!
По морде смазали грязной тряпкой,
Отняли хлеб, свет, тепло, мясо,
Молоко, мыло, бумагу, книги,
Одежду, сапоги, одеяло, масло,
Керосин, свечи, соль, сахар,
Табак, спички, кашу —
Все,
И сказали:
«Живи и будь свободен!»
[514]Гумилев, впервые за много лет оказавшись с ним накоротке, попробовал завести разговор об акмеистической миссии петроградских поэтов, но Кузмин только отшучивался. Он окончательно утвердился в убеждении, что сущность искусства – в «единственном и неповторимом эмоциональном действии, передающем в единственно неповторимой форме единственно неповторимое эмоциональное восприятие». Вокруг Кузмина и его неизменного уже многие годы друга-сожителя Юрия Юркуна образовалось избранное келейное сообщество «эмоционалистов», непроницаемых для любых общественных идей и программ. «Впрочем, – обычно уточнял Кузмин, – есть одно убеждение, которое мы разделяем, вместе со всеми, – то, что все мы когда-нибудь умрем».
Далеко за полдень 1 ноября Гумилев, Кузмин и Грушко, протомившись пять часов в намертво застрявшем на последнем перегоне поезде, были наконец на Каланчевской площади. «В Москве очаровательная погода, – записал Кузмин в дневнике, – много народа, есть еда, не видно красноармейцев, арестованных людей с мешками и торгуют. Никто нас не встретил. Поплелись в ЛИТО[515]… Во Дворце искусства[516] приготовлены нам комнаты. Брюсов, высокий, побелел, поседел, в полушубке, стройный и марциальный, по-прежнему волнующе рыкочет, опуская глаза». Но «марциальность» (воинственность) Брюсова, возглавлявшего «Всероссийский союз поэтов», никак не повлияла на петроградцев. Перевыборы правления в их отделении «Союза» были проведены в строгом соответствии с общим уставом, и придирчивые московские эксперты затихли. Никаких подробностей встречи Гумилева с бывшим учителем, а ныне – матерым советским комиссаром от литературы, история не сохранила[517].