Группа гостей обсуждает запрет, наложенный властями Виши на «Андромаху», поставленную и сыгранную Жаном Маре в Театре Эдуарда VII.[47] С 1941-го против Жана Кокто и Жана Маре ведется настоящая травля. На них выливают ушаты грязи, а пресса развернула форменную войну. На появление на сцене театра «Жимназ» «Ужасных родителей» Кокто милиция ответила активными действиями. «Пишущая машинка», которую играли в Театре Эберто в том же году, тоже была запрещена. Представления «Британика» оказались омрачены целой серией неприятных инцидентов. Молодой актер ввязался в драку с Алленом Лобро, одним из самых едких критиков оккупационного режима, а Кокто был жестоко избит на Елисейских полях… Режим «нового порядка» объяснял поражение Франции в войне падением нравов и множил судебные процессы, организованные по принципу сократовского допроса… Андре Жид и Жан Кокто, «развратители французской молодежи», оказались – как из-за своих произведений, так и из-за свойств личности – идеальными козлами отпущения…
Некоторые полагали, что кары небесные, обрушившиеся на героев «Андромахи», не пощадили и саму пьесу: «Ее дурно сыграли…», «Это была ошибка – доверить трагические роли старлеткам из кино…» Что же касается Жана Маре, который прыгал по сцене полуголым, с лоснящейся спиной и грудью, прикрывшись только шкурой пантеры, повязанной по бедрам, и размахивая палкой, разрисованной Пикассо, то в таком виде он скорее был похож на танцовщика… Другие возражали, что переизбыток крайностей, которыми изобилует трагедия, неизбежно придает спектаклю комический оттенок…
ПЬЕР РЕВЕРДИ. Я только что встретил Жана Маре. Он в отчаянии. Его протестные письма, разосланные по всем газетам, не дали никакого результата… Можно ругать постановку, говорить про нее любые гадости, но совершенно недопустимо вмешиваться в личную жизнь человека… Жан Маре абсолютно бессилен перед клеветниками. Цензура строго запретила публиковать его опровержения. Куда мы идем? Вас могут самым беспардонным образом облить грязью, и вы при этом не имеете возможности защищаться…
Валентина Гюго интересуется у Реверди, над чем он сейчас работает.
ПЬЕР РЕВЕРДИ. Я, работаю? Да ни над чем, Валентина. На мой взгляд, то, что происходит вокруг, далеко превосходит всякую литературу…
ВАЛЕНТИНА ГЮГО. Я надеюсь, вы не станете утверждать, что военные сводки более интересны, чем стихи?
ПЬЕР РЕВЕРДИ. Именно так. Как раз это я и хочу сказать… Это единственная литература, которую стоит читать в данный момент… И, уверяю вас, чтение захватывающее…
– Годы 1870–1871-й, то есть военные годы, время краха Коммуны, – замечаю я, – оказались на редкость плодотворными для искусства, особенно для живописи и поэзии. Впечатление такое, будто война стала стимулом для творчества…
ПЬЕР РЕВЕРДИ. Очень возможно, дорогой мой… Могу вам сказать только одно: я чувствую себя так, словно парализован событиями и не способен написать ни строчки в эти ужасные времена, которые нам выпало пережить…
Я предлагаю собравшимся сделать общее фото. Но увы! Часть гостей уже ушла. Оставшиеся поднимаются в мастерскую. Пикассо встает в центр группы. Справа от него Зани де Кампан, Луиза Лейрис, Пьер Реверди, дочь Гала Сесиль Элюар, доктор Лакан; слева – Валентина Гюго и Симона де Бовуар. Жан-Поль Сартр, Мишель Лейрис и Жан Обье устроились на полу. Альбер Камю присел на корточки. В последний момент Казбек, собака Пикассо, повернувшись спиной к объективу, тоже присоединяется к «группе».
Из мастерской я выхожу в компании Пьера Реверди. Мы идем в сторону Сен-Жермен-де-Пре и обсуждаем последние события. В тот момент, когда мы собираемся расстаться, он неожиданно говорит:
– Я надеюсь, у вас сохранились мои портреты, которые вы делали. Они мне нравятся… Не печатайте их, пока я жив, дорогой мой; пусть они останутся после моей смерти как документ, как свидетельство того, что я жил…
Суббота 12 мая 1945
Я пытаюсь понять, произошли ли в этом доме какие-нибудь перемены… Я не был здесь с 21 июня 1944-го, с тех пор прошел почти год! Через два месяца после той встречи – 25 августа – был освобожден Париж, и сразу же в мастерскую Пикассо повалили толпы народу… Его мужественное поведение превратило художника в символ вновь обретенной свободы, и очень многие пожелали выразить ему свое уважение лично. Поэты, художники, критики, директора музеев, писатели, одетые в мундиры союзнических войск, офицеры и простые солдаты карабкались, в плотной толпе, по крутой лестнице его дома. Внутри было не протолкнуться. Он стал одинаково популярен как в красном Китае и советской России, так и в Соединенных Штатах, где его знали со времени большой выставки в Нью-Йорке. Несколько месяцев Пикассо простодушно упивался мировой славой, охотно общался с журналистами, фотографами и даже просто с любопытными, которым хотелось увидеть его «живьем»…
* * *
Инес повстречалась мне во дворе, Марсель – у входа, Сабартес – в прихожей. Все были на своих местах…
– Какой сюрприз! – восклицает Сабартес. – Почему вас так долго не было?
– Я ждал, пока минует гроза… После освобождения у вас здесь было настоящее столпотворение, так ведь?
ПИКАССО (похлопывая меня по плечу). Как поживаете, Брассай? Да, то, что здесь было, можно сравнить с нашествием! Париж освободили, зато взяли в осаду меня… Посетители являлись сюда каждый день толпами… Еще вчера здесь яблоку негде было упасть… Им всем кажется, что мне больше нечем заняться, кроме как их здесь принимать… Заметьте, что я тоже обожаю ничего не делать. Нахожу это весьма приятным занятием… Я по натуре скорее ленив… Пойдемте, я вам покажу кое-что…
И Пикассо увлекает меня в глубь своей маленькой квартиры. «Кое-что» оказалось первым изданием книги стихов Стефана Малларме. Он ее только что купил и сразу же увеличил цену книги, нарисовав в ней очень похожий портрет поэта. Пикассо говорит мне, улыбаясь:
– Я дорого заплатил за эту книгу, и мне захотелось отбить свои деньги…
Он показывает книгу Эдгара По, где тоже нарисовал портрет автора. Делать уникальными редкие книги, оставляя там свой фирменный знак, стало у него привычкой… Почти все книги в заветном шкафу Пикассо снабжены аннотациями или рисунками, сделанными его собственной рукой…
Но у него был еще один повод показать мне книгу Малларме… Под портретом автора своим неровным, дерганым почерком Пикассо написал три слова, ознаменовавшие историческую веху его жизни… Вот что я прочел на форзаце:
ПРЯДИ БОЛЬШЕ НЕТ! Париж, 12 мая 1945
Знаменитая прядь черных волос, выбивавшихся из-под шляпы. Эта непокорная прядь, ужасавшая его родных, появилась в ту пору, когда он был учеником в художественной мастерской. Прядь цвета воронова крыла, сто раз нарисованная, воспроизведенная в карикатурах, даже вылепленная, та прядь, что падала на лоб справа, наискось его пересекала, нависая над краем левого глаза и поднимаясь к виску, она, по-видимому, давно исчезла. От нее оставалось лишь несколько считанных волосков, вполне символических и неспособных прикрыть лысину, но он продолжал ее видеть, старательно поддерживать в ней жизнь, дорожа ею как остатками молодости… И только этим утром нашел, наконец, в себе мужество порвать с ушедшим прошлым, торжественно похоронив усопшую в книге Малларме…
ПИКАССО. Невозможно находиться одновременно и в прошлом, и в настоящем… Ну, вы сфотографируете меня без пряди?
И тут я замечаю, что его волосы коротко пострижены… Под «эпохой пряди» подведена черта…
ПИКАССО. Когда выйдет альбом? Я его очень жду… И всегда очень радуюсь, когда вижу собранными вместе свои разбросанные произведения, давно потерянные из виду и даже забытые… Кстати, на днях мне попались на глаза ваши фотографии. Мы рассматривали их с Дорой…
БРАССАЙ. Сейчас у издателя проблемы с бумагой… И еще мне недостает нескольких ваших ранних скульптур. Из них удалось снять лишь «Сумасшедшего в колпаке», у одного коллекционера…
ПИКАССО. Что же делать? Фабиани не хочет, чтобы с них делали репродукции; у меня кое-что есть, но на улице Боеси… А здесь только «Сидящая женщина» – самая первая моя скульптура! Я сделал ее в 1899-м…
БРАССАЙ. Моя ровесница…