Евреи тоже было подумали заняться этой работой — она очень бы облегчила им жизнь, но из–за постоянных проверок бригадира они не могли уходить в дальние леса, а ближние и так уж были обобраны. К тому же бригадир вызвал в казарму скупщика смолы и запретил ему иметь дело с евреями. Жизнь становилась все труднее. Старый Ледерер питался сушеными грибами и дикими ягодами; Гюнтер плавил свинец, собранный Фином на месте боев шестнадцатого года, и делал из него дробь для охоты (вместо пороха охотники употребляли растертый баллистит из снарядов). Чтобы собирать смолу, евреи выходили из дома ночью, между вечерней и утренней поверкой, некоторым удалось раздобыть велосипеды без шин, на них они уезжали далеко, даже за пределы округа, в леса Трентино, в сторону гор, куда осенью ходили охотники за глухарями. Ездили при луне, когда она светила, а когда ее не было, то двигались на ощупь или по запаху; они стали ориентироваться в лесу, как старые горцы, и быстро находили деревья, приносившие большую добычу. С первыми лучами солнца они съезжались в остерию Тальяты, на подъемах толкая перед собой свои расхлябанные велосипеды; на рамах лежали тяжелые пахучие мешки. Мария быстро вела их в дровяной сарай, где они оставляли свой груз, выпивали по чашке горячего ячменного кофе или съедали по картофелине и бегом возвращались домой, чтобы поспеть вовремя на поверку.
Смолу потихоньку забирали двое местных жителей, приезжавших на тележке с лошадью, и продавали ее скупщику, будто бы сами собрали ее; выручку опять же тайком передавали старому Сандору, который решал, как распределить ее между всеми, кому положено. Так прошло лето сорок третьего года.
25 июля был тот праздничный день [12], и пекарь Джино накануне ночью бросил месить тесто и вышел на улицу со скрипкой, чтобы вдохновенно сыграть «Интернационал» — он уже давно потихоньку разучивал его на чердаке. Вместе с портретом дуче он разорвал в клочки и портрет короля, за что бригадир хотел посадить его в тюрьму, но почтмейстер уговорил бригадира не трогать Джино, он, мол, просто выпил лишнего!
Секретарь фашио уже не носил свой значок и если выходил из дома, то держался ближе к стене, а не шествовал посередине улицы, как раньше. В остериях вели разговоры громко и свободно, поглядывая на стены, где остались светлые пятна от портретов. Но все это казалось странным и радости особой не вызывало.
Старый Сандор весь день бродил по городку, останавливался погреться на солнышке с местными стариками, а вечерами у открытых дверей вел беседы с женщинами о чем угодно, только не о войне. Может, он чувствовал, что это его последнее лето, и потому хотел прожить его на полном дыхании в этом горном селении, которое не было ему чужим, хотя он родился не здесь.
Вечером 8 сентября радио передало сообщение о капитуляции, а утром 9‑го с севера появились первые солдаты — одни, без офицеров, — и объявили, что немцы идут по перевалам, как в прежние времена. 10‑го ни одного еврея не было видно на улицах городка, простившись со слезами на глазах, исчезли они и из домов. Много лет о них ничего не было слышно.
В 1947 году Юлиус Фриш написал из Берлина семье, приютившей их, что старика Вальда и его сына Паоло расстреляли в Ардеатине: они пытались перейти линию фронта, которая делила Италию на две части, но были схвачены и брошены в тюрьму. Паоло мог бежать и спастись, писал Фриш, но не хотел бросить старого отца. В 1944 году откуда–то прибыл сундук на имя дочери Вальда, но ее так и не удалось найти, и много времени спустя стало известно, что она затерялась где–то на побережье Далмации, пытаясь добраться до Израиля.
Леонида Кирияко объявился в Тиране, прислав оттуда одной девочке — которая стала теперь совсем взрослая — игрушечное пианино. А о восьмидесятилетнем старике Сандоре ничего не известно. Может быть, его кости покоятся в наших лесах вместе со многими другими безвестными, которых занесло далеко от родного дома.
Аугусто Мурер, скульптор из Фалькаде, рассказал мне, что зимой 1944 года встретил ночью в лесу группу измученных, растерянных людей, которые сказали, что они евреи, идут из моих родных мест и хотят через Альпы пробраться в Югославию. Реголо, комиссар партизан–гарибальдийцев, говорил, что двое иностранных парней сражались в их отряде все Сопротивление; сразу после 25 апреля они вручили ему свои автоматы и сказали, что они евреи и отправляются на поиски близких.
Доктор Стассер работал в подполье вместе с хирургом Института гелиотерапии, лечил раненых партизан и солдат, бежавших из концлагерей. Ничего не слышно об адвокате Ледерере, который читал «Божественную Комедию», ни о братьях Морено, развлекавших девушек и детей своими фортелями, ни о Гюнтере, который чинил крыши и водосточные трубы и делал дробь для охотников, ни о Вейсах, Коэнах, Славко. В маленьком горном городке провинции Венето осталась память о них. Зимними вечерами я слышал в остерии разговоры о жителях заброшенной лесопильни. Но все меньше людей их помнят, и уже не все в городке знают, что крыша церкви так и держится после ремонта Гюнтера, что многие водосточные трубы — его работа; хозяйки спрятали подальше на чердаки котлы, заклепанные им. Да, мало кто помнит их, потому что учительница Катерина умерла, Той упал в пропасть, охотясь за косулей, Фина придавил ствол дерева, когда он грузил дрова, а из молодежи многие эмигрировали, разбрелись по всему свету.
Но, когда я вспоминаю страны и города, равнины и горы, степи и леса Восточной Европы и все то, что я перевидел и пережил, мне хочется вновь открыть старые пыльные записи и прочесть вам имена этих людей.
Бепи, призывник тринадцатого года
Стоял конец сентября, земля уже была сухой и выжженной, травы пожухли, а степные запахи были терпкими и точно знакомыми издавна; особенно остро пахла степь рано утром и вечером после заката. Днем еще было тепло, но холодные ночи предвещали ранний приход зимы: звезды больше не блестели так ярко, как летом, а излучали ровный, чистый свет. С каждым днем их становилось все больше, и постепенно они заполонили все небо. В глубокой тишине слышались призывные крики перелетных птиц, и если бы не война, в такие ночи можно было бы до зари гулять с любимой, пьянея от счастья. Иной раз, когда случалось быть на посту или в патруле, все вокруг казалось мне волшебным сном, и в душу проникал великий покой. Но лишь до той минуты, пока южный ветер не доносил далекий звук глухих разрывов. Впившись взглядом туда, где небо сливалось с землей, я различал огненные сполохи. Там был Сталинград.
На лицах моих друзей, стоявших рядом, временами отражались грусть и боль. И было отчего. Месяц назад нас внезапно посадили в машины — до этого мы с полной выкладкой, вздымая клубы пыли, шли по жаре маршем на Кавказ — и два дня спустя выгрузили в травяной пустыне. И почти сразу же мы вступили в бой у пункта, не обозначенного ни на одной карте. Утром я пошел в атаку командиром отделения, а вечером стал командиром роты. Да только роты, из трех сильно поредевших отделений. На долгое время нас оставили там совсем одних. Нам приносили уйму писем, которые никто не брал, и тьму провианта, который никто не хотел есть. Передовой пункт обороны в безлюдной степи.
Но вот однажды ночью прибыл офицер с приказом начать отступление. Мы почувствовали себя брошенными на произвол судьбы, всеми забытыми после того немыслимого, жесточайшего боя, в котором уцелели немногие. Между собой мы по–прежнему переговаривались вполголоса, и все вокруг казалось пустым и непомерно огромным. Пустым и огромным не потому даже, что нигде не видно было ни деревень, ни полей, а потому, что слишком часто мы видели смерть.
Когда Ренцо и Витторио, наслышавшись всяких страстей о бое, пришли из тыла проверить, жив ли я еще, их радостные крики едва меня не оглушили. Труп солдата из дивизии «Сфорцеска», который, раскинув руки, босой лежал на земле, показался мне вначале каменной глыбой. Наш патруль наткнулся на него ночью, и я никак не мог понять, откуда здесь, в степи, взялась эта громадная, неподвижная гора.