— Иди и предупреди Баффо, — приказал я.
Впившись взглядом во тьму и крепко сжимая ручной пулемет, я дрожал от волнения и страха.
— Старший сержант, прошло отделение Баффо, все в порядке.
— Иди предупреди пулеметчиков.
— Пулеметчики прошли, все в порядке.
— Говори потише! Теперь сообщи Минелли.
Было тихо. Я слышал, как начало отходить отделение Минелли: удаляющиеся шаги в ходах сообщения, негромкая брань.
— Старший сержант, прошло и отделение Минелли.
Я смотрел прямо перед собой на реку, дрожь унялась.
— Ну, готовьтесь и вы, — сказал я.
В тишине было слышно, как солдаты Пинтосси, переговариваясь шепотом, надевают на плечи ранцы.
— Сержант, мы можем идти?
— Иди, Пинтосси, иди, только как можно тише.
— А ты?
— Иди, Пинтосси, я — следом за вами.
Ко мне подошел альпийский стрелок с реденькой, сухой бороденкой.
— А ты не идешь? — спросил он.
— Иди, иди…
Я остался один в траншее. До меня доносились шаги исчезавших во тьме альпийских стрелков. Все берлоги опустели. На соломе, которая покрывала прежде чью–то избу, валялись грязные носки, пустые пачки из–под сигарет, ложки, пожелтевшие письма, на опорных балках висели открытки с цветами, горными деревушками, влюбленными и ангелочками. Да, берлоги были пустые, совсем пустые, и такую же пустоту ощущал я в душе. Я все вглядывался в ночную темень. Ни о чем не думал, лишь крепко сжимал ручной пулемет. Нажал на спусковой крючок и выпустил весь заряд. Стрелял и плакал. Потом спрыгнул вниз и забежал в берлогу Пинтосси взять свой ранец и медленно пошел по направлению к долине. Начал падать снег. Я плакал, сам того не замечая, и в черной ночи слышал лишь свои шаги по темному ходу сообщения. В моей берлоге на опорной балке осталась висеть цветная открытка с яслями Христовыми, которую мне на рождество прислала невеста.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В окружении
На подходе к противотанковому рву я нагнал отделение Пинтосси. Альпийские стрелки шли молча, согнувшись. То и дело кто–нибудь негромко чертыхался, словно желая выплеснуть всеобщее отчаяние. Куда идти дальше? Заметили ли русские, что мы оставили опорный пункт? И станут ли они нас преследовать? Не попадем ли мы в плен? Я останавливался, прислушивался, оглядывался назад. Вокруг тихо и темно.
У противотанкового рва альпийские стрелки сто тринадцатой роты частей сопровождения ставили мины.
— Поторопитесь, — сказали они нам, — вы последние. Нам приказано взорвать мостик.
Когда мы перешли мостик, мне почудилось, будто я совсем в другом мире. Я понимал, что больше никогда не вернусь в ту деревню на Дону, что вместе с этой деревней покидаю российскую землю. Сейчас, наверно, деревню заново отстроили, в огородах возле изб снова зацвели подсолнухи, а старик с белой, как у Ерошки, бородой снова удит рыбу в реке. Мы, прорывая ходы сообщения, находили в мерзлой земле картошку и капусту, а теперь, весной, русские там все, наверно, заровняли и перекопали и нашли стреляные гильзы от итальянских карабинов и пулеметов. Мальчишки, должно быть, играют с этими гильзами, и мне хотелось бы им сказать: «Знаете, я тоже был там, днем спал в землянке, а ночью ходил по вашим разоренным огородам. Вы нашли свой якорек?»
Мне предстояло настигнуть роту, я догнал ее у самой полевой кухни. Капитан, завидев меня, кинулся навстречу, яростно топча снег и чертыхаясь. Он сунул мне под нос свои часы.
— Гляди, болван, мы самые последние — опаздываем на час с лишним. Не мог управиться побыстрее?
Я попытался что–то объяснить, но он и слушать не стал.
— Ступай к своему взводу!
И вот я снова в своем взводе. Мы были рады встрече, но встретились уже не все. Не было с нами лейтенанта Сарпи, несколько раненых солдат лежали в госпитале. Ко мне подошел Антонелли.
— На сей раз нам пришел конец, — сказал он, — это уж точно.
Мы двинулись по той же дороге, по которой пришли в декабре на смену батальону «Вальчизмон» дивизии «Джулия». Мы тянулись цепочкой, опустив головы, немые, как тени. Было холодно, очень холодно, но под тяжестью ранца, полного боеприпасов, мы все обливались потом. Время от времени кто–то падал в снег и лишь с трудом поднимался снова. Задул ветер. Вначале слабый, он с каждой минутой крепчал, пока не превратился в метель. Свободный и неукротимый ветер, рожденный в бескрайней степи, холодной темной ночью отыскивал нас, жалких, крохотных человечков, затерявшихся на полях войны, и трепал и заставлял спотыкаться. Приходилось изо всех сил натягивать одеяло на голову и на плечи. Но снег проникал снизу и больно, словно сосновыми иголками, колол лицо, шею, запястья. А мы шагали один за другим, низко опустив головы. Под одеялом и маскхалатом мы обливались потом, но стоило на минуту остановиться, и тебя начинало трясти от холода. Ранец с каждым шагом становился тяжелее. Казалось, еще немного, и мы переломимся пополам, как молоденькая ель под тяжестью снега. «Сейчас лягу в снег, и все, больше не встану. Еще сто шагов, и брошу к черту боеприпасы. Когда же кончится эта ночь, эта метель?» И все–таки мы шли дальше. Шаг за шагом, шаг за шагом. Вот сейчас я рухну лицом в снег и задохнусь оттого, что два ножа врезаются мне под мышки. Будет ли этому конец? Альпы, Албания, Россия… Столько километров… Столько снега!.. Как хочется спать и пить! Неужели так было всегда? Неужели так будет всегда? Я закрывал глаза, но шел дальше. Еще шаг и еще. Капитан, шедший во главе роты, потерял связь с другими частями. Мы сбились с пути. То и дело он зажигал фонарик под одеялом и сверялся с компасом. То один, то другой альпийский стрелок выходил из колонны, садился на снег и начинал выбрасывать вещи из ранца. Что я мог, кроме как попросить:
— Закопайте боеприпасы в снег, а ручные гранаты сберегите.
Антонелли нес станковый пулемет и совсем выбился из сил. В темноте я нечаянно наступил на что–то твердое: это были ящики с минами для 45‑миллиметровых минометов. Их бросили солдаты отделения Морески. Я отыскал его и сказал:
— Твое отделение должно помочь другим нести станковые и боеприпасы для них. — И тихонько добавил: — Все минометы и остальные ящики брось. Постарайся только, чтобы капитан не заметил.
Идущие в голове колонны остановились, за ними — и мы. Все молчали, казалось, будто это колонна теней. Накрывшись с головой одеялом, я повалился на снег. Открыл ранец и зарыл в снегу две ленты для ручного пулемета.
Колонна снова двинулась в путь, немного спустя я взял у Антонелли станковый пулемет, а ему отдал два запасных ствола, которые нес до сих пор. Антонелли открыл рот, набрал побольше воздуха и выдал целую очередь проклятий. Он вдруг стал таким легким, что, казалось, ветер вот–вот унесет его. А я, наоборот, стал словно бы тонуть в снегу.
— Крепитесь, — сказал я. — Мы должны продержаться.
Не знаю, куда мы шагали в ту ночь — до кометы или до океана. Но только ни маршу этому, ни ночи не видно было конца.
У края дороги под холмиком сидел в снегу связной штаба роты. Бессильно опустился на снег и сейчас смотрел, как мы проходим мимо. Он ничего нам не сказал. Он уже отчаялся, и мы тоже. Потом, в Италии (светило солнце, блестело озеро, зеленели деревья, мы пили вино, а рядом гуляли девушки), к нам подошел отец того альпийского стрелка узнать что–либо о своем сыне у нас — тех немногих, кто уцелел. Никто не мог ничего сказать, а может, не хотел. Он мрачно смотрел на нас.
— Скажите же что–нибудь, даже если он погиб. Все, что вспомните, любую подробность.
Он говорил отрывисто, размахивал руками и для отца альпийского стрелка был одет очень неплохо.
— Правда слишком жестока, — сказал я тогда. — Но раз вы просите, я расскажу, что знаю.
Он слушал меня молча, не задав ни единого вопроса.
— Вот так это было, — закончил я.
Он взял меня под руку и повел в остерию.
— Литр вина и два стакана. И еще литр.
Он посмотрел на портрет Муссолини, висевший на стене, стиснул кулаки. Но ничего не сказал и не заплакал. Потом пожал мне руку и молча ушел.