8
Красный полет.
Оказывается, путешествовать можно не только морем, но и воздухом. Натянув на голову кожаный шлем, авиатор Семен Монастырев приветственно машет невидимым зрителям. Вот–вот взревет мотор, завертится пропеллер, и под крыльями «Фармана» волнами начнет ходить молодой ковыль.
Путнику должно быть в пути.
За окнами — свет. Солнце. Черный тополь на углу стоит облепленный пухом. В пустом переулке вокруг яблочек конского навоза шумно возятся воробьи. А над домом (знакомый уже дом Мамеда Рафи за базарной площадью), будто замысловатый росчерк — единственное белое облачко. Стоит неподвижно.
Быстро окунув кончик стального пера в пузырек с чернилами, Идрис Халил записывает вверху страницы: «В лодках…». Но буквы почему–то выцветают прямо у него на глазах, словно и не были писаны вовсе. Он удивленно поднимает голову, пробует перо пальцем, потом, отбросив его в сторону, резко встает и начинает ходить по комнате, по чередующимся прямоугольникам света и тени, в которых невольно проступает искусственная геометрия сна.
— Куда это подевался Мамед Рафи? Должен был ведь самовар принести!
На кровати, подобрав под себя ноги, сидит Фатима–ханум.
Облачко над домом — будто росчерк — выцветает вслед за чернилами (от «лодок» уже остался лишь бледный призрак). Отсюда не видать, но над сверкающей гладью моря давно уже нет и трех полосок дыма. Исчезли. Сгинули.
По переулку, поднимая пыль, проходит отара овец, чабан зычным голосом погоняет животных. Идрис Халил подходит к окну, отодвигает легкую занавесь. Отара растянулась на полулицы. На плоской крыше соседнего дома сидит кошка. Рыжая. Ветерок доносит из садов томный запах сладости, но сердце морехода, напуганное очевидной враждебностью этого апрельского утра, сжимается тревогой и страхом.
«В лодках…» — а что дальше? Как заканчивается строфа?
Тревога и страх в звучащих числах календаря: 27 апреля 1920 года.
— Что–нибудь случилось? — Спрашивает Фатима–ханум.
— Что это за звук?…
— Где? — отложив в сторону вязанье, она тяжело приподнимается на кровати, заглядывает в окно. — Как будто ничего… Овцы проходят…
— Нет, не это! Прислушайся!
По лицу бабушки пробегает тень. Она переводит взгляд на Идриса Халила.
— Вот! Как будто жужжанье! Неужели не слышишь?
Идрис Халил откидывает занавесь и, перегнувшись через широкий подоконник, высовывается в окно. У дверей дома с четками в руках стоит Мамед Рафи. Задрав голову, он смотрит в небо.
— Мамед Рафи, что ты там делаешь?
— Ага–начальник!..
Словно бы доносящееся отовсюду сразу назойливое жужжание постепенно нарастает, становится явственнее.
— Аллах сохрани нас от новой напасти!.. — говорит Фатима–ханум. — Куда ты идешь?
— Посмотрю, что там происходит. — отпрянув от окна, Идрис Халил выходит из комнаты, застегивая на ходу рубаху.
Он сбегает по каменным ступеням, бросает быстрый взгляд на толстые щупальца виноградника, ползущего по внутренней стене дома, на свежую поросль травы — какую–то удивительно нежную, почти прозрачную, будто морские водоросли, — и, пригнув голову, проходя через низкую дверь, выбирается на залитую солнцем улицу.
— Мамед Рафи!
Бывший старший надзиратель оборачивается, хочет что–то сказать, но гигантская крылатая тень вдруг накрывает их обоих с головой. Как волна, она прокатывается над ними, над клубящейся пылью, поднятой овцами, над черным тополем на углу, но вместо ожидаемого безмолвия темных вод вибрирующий воздух вокруг наполняется механическим треском, и распахнутые настежь окна дребезжат, словно вот–вот разлетятся на куски. Идрис–мореход невольно пригибается, обхватив голову руками.
Растопырив уродливые крылья, поскрипывая легким деревянным корпусом, «этажерка» описывает в небе широкий круг. «Фарман — 30» с двумя человеками на борту. Они глядят вниз, на пыльную базарную площадь.
— Аэроплан?! — кричит Идрис Халил. — Это аэроплан!
Посланник девятого неба.
Авиатор — командир боевого звена 11-ой Красной Армии Семен Монастырев. А единственный пассажир, лицо которого расплылось в широкой крестьянской улыбке, — ни кто иной, как член Революционного Военного Совета Сергей Миронович Киров. Ветер полощет красную ленту, прикрепленную к лацкану его кожаной куртки. Они вылетели из Астрахани вот уже почти как месяц. Летели через Святой крест, Пятигорск, Грозный, Петровск (Махачкалу) и Дербент.
— Чей это аэроплан?… Они, что, уже здесь?…
Еще нет. Небесные странники обогнали части наступающей Красной Армии почти на 60 верст.
«Фарман» заканчивает вираж, опускается совсем низко к плоским крышам и, проплыв над чайханой Мешади Худадата, берет курс на Баку. В небе, над головой Идриса Халила, остаются клубы голубого дыма и широкая улыбка Сергея Мироновича.
По старой шемахинской дороге под кумачовыми знаменами идут солдаты.
…На изъеденной волнами верхушке грязевого острова сидят взъерошенные чайки. Все остальное поглотило море. Все остальное поглотило время, оставив мне лишь сны об ушедших из жизни людях и исчезнувших городах. Среди прочих образов — мятежный безумец Мухаммед Хади со своими неуклюжими виршами. Он умер еще в марте, но Идрис Халил, следивший за победоносным полетом аэроплана, пока не знает об этом, а, узнав, странное дело, будет искренне оплакивать его. Или, может, скорее, будет оплакивать самого себя, свое время и свое одиночество, что причудливо, как в зеркале, отразилось в судьбе его оппонента? Тайна.
Неисповедимы пути поэтов и мореходов. Звезды и тайные писания ведут их над огненными пропастями, ведут по бесконечным долинам, залитым неподвижной водой. Ведут к самой окраине мира.
Края грязевого конуса с шипением сползают в воду, напуганные чайки с криками взмывают вверх.
Последние строчки поэмы:
В лодках есть место только для нас двоих и вечного бегства…
На этом рукопись обрывается.
Время возвращаться домой.
И вновь, как было сказано в самом начале:
«Ты видишь корабли, рассекающие море…».
Идрис Халил и жилистый мужчина в стеганой куртке, надетой поверх тельняшки, налегают на весла. На носу лодки спиной к удаляющемуся острову сидит Фатима–ханум с двумя чемоданами. Голову ее покрывает черный келагаи. Весло тяжело вырывается из воды, взмах, прочерченная невидимая дуга, пустынные дюны, где в густых фиолетовых сумерках скрывается громадная фигура старшего надзирателя, на мгновенье становятся ближе и удаляются вновь. Идрис–мореход чувствует, как его бицепсы наливаются горячей кровью, и постепенно среди этой печали, среди этой скорби полуночного бегства давно позабытое предчувствие нового путешествия, легкое, радостное и, одновременно, чуть тревожное, просыпается в нем, крепнет, и грустная темень, в которой навсегда исчезает Пираллахы с его удивительными могилами, и Мамед Рафи, утирающий рукавом рубахи мокрые глаза — становятся светом. Свет выходит из моря. Лодка скользит, покачиваясь на зыби, летят холодные брызги, оставляющие на губах вкус соли и йода.
— Подожди! — вдруг кричит Идрис Халил проводнику. — Подожди! Я кое–что забыл…
Фатима–ханум встревожено оборачивается:
— Что случилось, джаным?
Идрис–мореход опускает весло и начинает лихорадочно шарить по карманам.
— Сейчас, сейчас!..
Проводник, чья работа оплачена вперед золотыми рублями из бабушкиного приданого, неодобрительно молчит.
— Вот! — он, наконец, находит то, что искал, — серебряная монета.
На весеннем небе проступают россыпи звезд. Мириады. И Млечный путь, известный в здешних широтах, как Соломенный, благословляет последнее путешествие Идриса–морехода своим сиянием. Будто позвоночник неведомой рыбы. Дедушка подбрасывает монету, она падает за борт и, сверкнув, тонет в ласковых водах.
— Может быть, еще вернемся! — говорит Идрис Халил, улыбаясь царственной безмятежности звездных полей.