Литмир - Электронная Библиотека

— Спи, мой ягненочек!..

Прикрыв рот сухой ладонью, Идрис Халил встает с постели и идет к подоконнику, где на подносе среди выставленных рядами бумажных кулечков с порошками стоит высокая склянка. Схватив ее, он торопливо, захлебываясь горечью, делает большой глоток. Струйка коричневатой жидкости неряшливо протекает по его подбородку (несмотря на болезнь, лицо его по–прежнему гладко выбрито, а щеточки усов топорщатся все так же молодцевато).

— …Спи, как в розовом саду,

Я на страже постою…

Через мгновенье боль в груди слабеет. Подождав еще с минуту, Идрис–мореход прикручивает фитиль керосиновой лампы, прикрытой зеленым абажуром, и возвращается в кровать. Скрип качающейся колыбельки становится тише.

Окна на восток завешаны темнотой — сияющей, словно отполированная поверхность лунного камня.

Стараясь не шуметь, он ложится, но, как только голова его касается подушки, легкие вдруг сотрясаются новым приступом кашля. За стеной, перебивая материнскую колыбельную, еще громче начинает плакать ребенок. Идрис Халил прячет голову под подушку.

Невидимый хронометр методично накручивает время: первое октября, пятое, одиннадцатое, двадцать девятое. И в каждом обороте стрелок — бесконечные волны озноба и боль.

Лицо Зибейды–ханум, выглянув из темноты, вновь растворяется в ней без остатка:

— Ешь, ешь, сынок! Тебе надо хорошо кушать…

Кровь во сне — к болезни.

Просторная кухня. С самого утра моросящий дождь. В плетеной корзине лежит что–то, завернутое в промокшую от крови газету. Мясо? Мамед Исрафил достает сверток и бросает его на кухонный стол, разворачивает — действительно, мясо, странного, почти черного цвета с мелкими костями. Газета бесшумно рвется, липнет к пальцам. Мамед Исрафил двумя руками сгребает со стола теплые сочащиеся куски и перекладывает их в железную миску, которую подносит ему Зибейда–ханум. Миска переходит из рук в руки, оказывается в раковине, под струей воды. На лице Зибейды–ханум нескрываемое отвращение, кровь утекает вместе с водой…

Я знаю что это. Ежовое мясо. Первое лекарство при чахотке.

— Грех ведь, наверное!.. Надо бы ахунда спросить!.. Хоть по правилам резали?

— У цыган купил. — Усталый голос Мамеда Исрафила из глубины кухни. Самого его не видно.

— Аллах простит нам этот грех, сынок!.. — всхлипывает Зибейда–ханум.

«Это — сад, который дадим Мы в наследие…»

11 ноября на перекидном календаре — на фоне немецкой линогравюры, изображающей Бакинскую набережную со стороны губернаторских купален. Цифра «11» набрана жирным петитом.

За белоснежной ширмой прячется кушетка, обтянутая темной кожей, и узкий книжный шкап. Идрис Халил проходит за ширму, садится и начинает медленно раздеваться. Вначале жилет, затем рубашка, снизу вязаная нательная фуфайка из верблюжьей шерсти — стягивая ее через голову, он вдруг замечает стоящий на шкапу патефон.

Раструб, будто раковина гигантской морской улитки.

Зибейда–ханум растирает зелень в сухоньких ладошках и высыпает ее в фарфоровую миску.

Сулейман — самый младший в семье, несостоявшийся завоеватель вселенной, волосы цвета спелой пшеницы вьются по плечам — тянет ручки к Идрису Халилу, но тот качает головой и отворачивается.

Идрис–мореход и огненные циклы.

Огонь полыхает в большой кирпичной печи, на внутренних стенках которой налеплены длинные хлебцы. Огонь гудит ровно, размеренно, будто дышит. Идрис Халил сидит в уголке на табурете и, глубоко вдыхая пряный хлебный дух, не отрываясь, смотрит на языки пламени. Вокруг, в длиннополых белых фартуках, суетятся пекари. Работают быстро, на манер конвейера. Готовые хлебцы достают деревянными лопатами и раскладывают на полках вдоль стены, на их место в печь тотчас закладывают новые. В воздухе витает мучная пыль.

Завороженный магическим мерцанием желто–синих язычков пламени над железной горелкой, Идрис Халил закрывает глаза, но и в пестрой темноте за опущенными веками продолжается огненная мистерия.

Горящее кольцо, как на цирковых афишах с прыгающим сквозь него львом. Только кольцо не висит в воздухе, а лежит на невидимой земле — это и есть огненный цикл.

Раскатывая тесто, они учили меня искать дорогу по звездам…

Он подходит к кольцу, почти не чувствуя ни страха, ни волнения, а лишь только свое блаженное одиночество — одиночество морехода на самой окраине мира. Только огонь может одолеть то, что не видно глазу. И вот он лежит перед ним, бегущий по кругу — знак летящей бесконечности — притягивает, будто магнитом, манит, — в нем суть всех горящих садов, сквозь которые неопаленной прошла душа Идриса Халила. Осталось сделать только последний шаг! Стиснув зубы, он вступает в середину круга, и в тоже мгновенье тлеющий огонь вдруг оживает, поднимается сплошной стеной, и, окруженный им со всех сторон, Идрис Халил вспыхивает, будто облитый керосином. Корчась в волнах безумной боли, для которой не существует ни слов, ни сравнений, он кричит, что есть сил, кричит, не видя того, что его пылающие руки обращаются в крылья, и тут внезапно боль исчезает и наступает удивительная легкость…

Случайное сновидение у хлебной печи, чтобы осуществилась предначертанная судьба…

Идрис Халил упал с табурета и, если бы не мешки с мукой, наверняка, разбил бы себе голову.

Над плоскими крышами старого города полыхают стремительные молнии. Они разрывают черное полотнище неба, и в ослепительном люминесцентном свете отражения стоящих на рейде торговых судов проскальзывают по темному зеркалу моря.

— Он принимал только то, что я прописывал? — спрашивает незнакомый мне доктор. Исчезает.

Старый цирюльник намыливает ему щеки, кряхтит. От него приторно пахнет розовой водой и луком.

— Похудел ты, Идрис–бей! Одно лицо осталось…

— Грудью болел…

— Слышал я об этом, говорили, плох ты совсем!

За грязным окошком, едва возвышающимся над мостовой, вниз по улице стекают пенные ручьи, и шелест дождя сливается со скребущим звуком бритвы.

— Как видишь!

— Все от Аллаха!

Из–за лоскутной занавеси, висящей над входом в подсобную комнату, появляется мальчик лет двенадцати, бритый наголо. В руках у него маленький поднос с двумя стаканчиками чая и свежее полотенце, перекинутое через плечо.

Брадобрей, в который уже раз, рассказывает о Мешхеде.

И вновь над Идрисом Халилом смыкается темнота. Смыкается, будто разверстые воды над крошечной цирюльней и брадобреем, над его младшим сыном с подносом в руках, и очень долгое время я не вижу ничего, кроме этой темноты, где–то в глубинах которой едва различимо слышен то ли дождь, то ли бумажный трепет летящих календарных листов.

А вот и завершение этого сумбурного сна: целая шеренга сахарных голов, одна, две, три, в ярких бумажных обертках, каждая перевязана красной лентой. Они стоят на комоде. Рядом — серебряная сахарница с белыми конфетами ногул. Большая комната, устланная коврами, маленькие столики. Лицо Идриса Халила, рядом — улыбающееся — Мамеда Исрафила, потом еще каких–то людей, которых я не знаю. Появляется расшитое золотой нитью красное покрывало и белое полотнище: не то саван, не то простыня. С улицы слышны беспорядочные ружейные выстрелы, крики — пожалуй, что радостные, и где–то над всем этим — музыка. Все.

6

Катер выныривает из–за горизонта и на всех парах мчится назад, к затянутому туманами острову Пираллахы.

Все тот же сторожевой катер, все те же жадные чайки за кормой, свинцово–серое море, почти слившееся с небесами, и поначалу даже может показаться, что отплытие и возвращение — это один и тот же эпизод через короткую паузу, в котором изменился лишь вектор движения. На самом деле между отплытием и возвращением — три долгих месяца, долгих или, наверное, почти бесконечных для Идриса Халила, застрявшего где–то на половине дороги между жизнью и смертью.

Идрис–мореход возвращается на Пираллахы не один. Когда катер причаливает к деревянной пристани и рыжий Балагусейн торопливо поднимается по сходням, чтобы принять дедушкин багаж — два огромных чемодана и несколько тюков с одеждой и постельным бельем — на подмостках впервые появляется моя бабушка. Не та, которая могла, но так и не стала ею — Ругия–ханум, а моя действительная бабушка.

41
{"b":"545011","o":1}