— Добрый день, Мир Махмуд–бей…
Полковник прикрывает лицо крошечными ладошками и чихает.
Когда через полчаса его выводили из дома, первые капли дождя уже ложились в теплую пыль на мостовой. Поднимаясь в фаэтон, арестованный комендант Юсифзаде едва не упал, зацепившись длинной полой полковничьей шинели за подножку.
В просветах между подвижными тучами вспыхивает и гаснет оранжевое солнце.
Обыск в доме продолжался около двух часов, но ничего сколько–нибудь примечательного найдено не было. Ни оружия (табельный револьвер и шашка не в счет), ни документов, ни даже писем. Только стопки старых газет на веранде, где любил сидеть полковник, да десяток книг на полках в гостиной. Искали в спальне, на кухне, обыскали подвал и сарай. По приказу Идриса Халила солдаты открыли некоторые из тех комнат на втором этаже дома, которые стояли заброшенными, и двери которых были заколочены крест- накрест потемневшими досками.
На этой групповой фотографии молодой Мир Махмуд Юсифзаде в чине лейтенанта стоит среди солдат N-ского полка по правую руку от легендарного Самедбека Мехмандарова. Идрис Халил переворачивает страницу фотоальбома. Еще два снимка. На одной полковник среди заснеженных елей, рядом с врытой в землю гаубицей. Подпись внизу: «Карпаты, 1915 год». На другой они с женой в студии Рустамяна.
Пасмурные сумерки, пронизанные косыми струями дождя, становятся плотнее, густеют, и вскоре в их чернильной толще без остатка исчезает и Идрис Халил, и альбом с фотографиями, и кресло–качалка на веранде, смотрящей окнами в печальный сад…
11
Метель.
Теплый северо–западный ветер разносит нежный пух с липких тополей по всему острову, и он летит, летит над чайханой Мешади Худадата, над торговыми рядами, над лавками, домами, над железными цистернами, над куполом мечети, во дворе которой сидит почтенный Гаджи Сефтар, прислушиваясь к гнетущей тишине в старой моллахане, куда больше не ходят дети, летит над белой больницей Мурсала Велибекова, и над тюрьмой, где узники отрешенно следят сквозь зарешеченные бойницы–окна за его полетом по безоблачному небу.
«…Милая моя, не проходит и дня, чтобы я не вспоминал о тебе! Особенно сейчас, когда весна наполняет мое сердце смутным томлением и тоской. За окнами апрель, и остров этот — будто тюрьма!»
Строчки ложатся на невидимый лист бумаги и постепенно растворяются в полупрозрачной толще сновидения, а в открытые окна летит тополиный пух, заметающий комнату, в которой беспокойно спит Идрис Халил.
«…мне уже и самому не понять: надзиратель я или заключенный!»
В нагрудном кармане его шинели, висящей в изголовье кровати, лежит конверт со сломанной сургучной печатью. Это секретный указ об аресте полковника Мир Махмуда Юсифзаде в связи с открывшимися обстоятельствами преступного заговора и назначении капитана Идриса Халилова новым комендантом острова, скрепленный подписью Министра Внутренних Дел господина Шейхзаманлы.
Тополиный пух оседает на крышах, балконах, на вывешенном для просушки белье, на лошадиных крупах, на одежде, на палубах военных катеров, стоящих на рейде, падает в нефтяные колодцы и пристает к чумазым лицам рабочих…
Будто кто–то распорол над островом гигантскую подушку.
— Никогда не видел такого! — говорит Мамед Рафи, качая головой. Бывший казарменный плац весь засыпан пухом. — Что за напасть?! Задыхаюсь по ночам!..
Бывший тартальщик толкает перед собой вечную деревянную тележку с закопченным суповым котлом. По тюремному коридору распространяется запах подгоревшей чечевичной похлебки.
— Никогда не видел такого! — повторяет старший надзиратель, усаживаясь на огромный табурет. — Поторопись! Суп совсем застынет!
— Никогда не видел такого! — говорит Мамед Рза Калантаров.
Траур продолжается, но на зеркалах больше нет черной материи. Мамед Рза протягивает Идрису Халилу коробку папирос:
— Как снег! Если оставить открытыми окна — к утру все комнаты будут в этом пухе!
Идрис Халил кивает. Закуривает.
— Останешься пообедать? Оставайся!.. Может быть, Мурсал тоже придет. Хотя в последнее время он редко заходит. Посидим, поговорим…
— Оглянитесь вокруг себя, мусульмане! Когда еще вы увидите такое? Когда еще явится вам чудо столь очевидное и ясное, что даже слепой может ощутить его, протянув лишь руку? Сохраните увиденное в своей памяти навсегда, потому что рассказать об этом вам все равно будет некому! У вас больше нет детей, их убила болезнь! Они стали этим пухом…
Пламенные проповеди ахунда с каждым днем становятся все более путаными и странными, точнее, почти безумными. Да и внешность Гаджи Сефтара за прошедшие недели разительно изменилась. Прежде довольно упитанный, теперь он сильно похудел, так что добротный теплый абаз собирается у него на спине широкими складками, а лицо с ввалившимися щеками все больше напоминает обтянутый кожей череп.
— Послушайте! Он уже среди нас, сияющий, великолепный!.. О его приходе возвестил нам один из четырех бессмертных… — Он проповедует, стоя в маленьком дворике мечети, а вокруг бушует тополиная метель.
— Посмотри, что со мной происходит! Ты видишь? Аллергия! Куда же я в таком виде пойду! — Лицо доктора Велибекова действительно сильно отекло, от чего глаза его превратились в узкие щелочки. Он сидит за столом в длинной ночной рубахе и выглядит несчастным. Перед ним дымящаяся тарелка мясного супа. — Все тело чешется! Никогда со мной такого не случалось! Это все от этих тополей!.. Может, все–таки, поешь со мной?
В большой канцелярской книге, где записаны все арестанты особой тюрьмы для военнопленных, полковник Юсифзаде указан как заключенный за номером 1/24–19. Первая цифра, в соответствии с новой классификацией, означает степень опасности, которую арестант представляет для Республики (всего таких степеней три), вторая — порядковый номер, последняя — год, в который был произведен арест.
Заключенный № 1/24–19 сидит отдельно от всех в маленькой, но светлой камере с высоким окном под самым потолком. Это, собственно говоря, даже и не камера, а одна из подсобных комнат бывшей казармы, теперь разделенная надвое стеной — сырая штукатурка никак не хочет сохнуть.
— Новая страна, новые тюрьмы… — Шепчет, ни к кому не обращаясь, полковник Юсифзаде. Он сидит, свесив вниз ноги со складной койки, принесенной специально для него из поселковой больницы. Койка удобная, с матрасом и даже простыней, застеленная дополнительным одеялом.
— Что он там делает? — Мамед Рафи вытирает лоб тыльной стороной ладони. Душно. Огромный табурет скрипит под его тяжестью. Один из надзирателей (имени его я не знаю) — светлоглазый курд откуда–то из западных провинций — разводит руками:
— Просто сидит, ага–начальник. Уже второй день так. Сидит и все. Я с утра за ним слежу, как вы велели — ничего. И когда еду приносишь — молчит, спрашиваешь — не отвечает, как будто у него язык отнялся. Я раз видел такое, не приведи Аллах…
— А зачем тебе с ним говорить? Тебе с ним разговаривать ни к чему! Ты своим делом занимайся! А если даже он сам начнет что спрашивать — не отвечай! Понял? Нельзя с ним разговаривать!.. Это он, собачий сын, с комиссарами заодно отравил все колодцы!
В глазах курда — бирюзовых, почти прозрачных, словно отлитых из стекла — страх и любопытство. Он поправляет связку ключей на поясе казенной униформы. Застиранная форма висит на нем мешком.
— Э-эх! Какие времена настали!..
— А как ты думал, братец! Война идет! Кругом враги…
Мамед Рафи тяжело поднимается с табурета и надевает на голову фуражку.
— Душно сегодня!
— Душно, ага–начальник!.. Я это… про башмаки хотел сказать. Эти уж совсем никуда не годятся! — безымянный надзиратель показывает на свои стоптанные ботинки. Правый — подвязан веревкой.
— Да что ж ты, братец, совсем обнаглел? И башмаков себе купить не можешь?
— Клянусь Аллахом! В доме пятеро ртов, и все требуют «давай, давай!»…
— Ладно! Иди, иди себе! На следующий месяц что–нибудь придумаем!..