В комнате холодно, потому что приходится экономить на угле, и дедушка ужинает, завернувшись в одеяло. Черные маслины, помидор, нарезанный круглыми ломтиками, кусок молодого сыра и чурек. Кроме него, в комнате еще рыжая кошка. Свернувшись клубочком, она лежит на кровати. Огненно–рыжая. Как–то вечером она сама пришла к двери. А рыжих кошек, кошек Пророка, как известно, нельзя прогонять. Кошка без имени. По ночам, когда смолкает городской шум и становится отчетливо слышно, как в порту гудят отплывающие пароходы, она просится на улицу и бродит по окрестным крышам до самого утра.
Дедушка вдруг перестает жевать, поднимает голову от тарелки и, резко обернувшись, смотрит на меня из плывущих сумерек долгим удивленным взглядом.
Но день еще не закончился. 24 ноября 1914 года продолжает длиться как долгие сумерки поздней осени, как дробный стук капель по черепичной крыше, как глубокие гудки грузовых пароходов.
Волшебная лампа.
Идрис Халил снимает плафон и, чиркнув спичкой, зажигает пропитанный керосином фитиль. Огонек быстро вытягивается в ровный лепесток, и густой теплый свет разливается по столу, захватывает часть беленых известью стен и изломанный потолок мансарды, с выползающими на них острыми тенями.
Керосин, чудотворное масло родом из горькой земли Биби — Эйбата и Балаханы, единственное напоминание об утраченном доме. С началом морской блокады цены на него подскочили почти вдвое.
Идрис Халил убирает тарелки с остатками еды на подоконник, сухой ладонью сгребает крошки и высыпает их в пепельницу. Из кармана пиджака, что висит над изголовьем кровати, он достает рукопись поэмы, раскладывает перед собой мятые листы.
…окно на крышу соседнего дома…
Чернильные завитушки скатываются с кончика стального пера, постепенно обретая смысл.
Тем временем наступает вечер, и стихают все эти пронзительные крики разносчиков овощей, старьевщиков, шарманщиков, продавцов газет, свистки полицейских. В плывущих сумерках растворяются грохот повозок, цокот копыт по мокрой от дождя брусчатке, редкие клаксоны автомобилей и последние заунывные фабричные гудки, и остается лишь дробный стук капель в дребезжащие оконные стекла.
Отложив перо и поплотнее запахнувшись в одеяло, Идрис Халил гладит кошку. Он думает о том, что снаряды, рвущиеся в окопах Галиции и Месопотамии, на самом деле, подобно трубному гласу архангела Джебраила, возвещают о конце времен, за которым неизбежно должно последовать явление сияющего Махди. И то, что может и неизбежно должно будет произойти в конце этой Великой Войны, ему, верующему мусульманину и сыну законопослушного пекаря из Баку, представляется не иначе, как Судным Днем, в самой сути которого, под языками очистительного пламени, удивительным образом таится надежда на спасение.
Извилистый ход его мыслей прервал громкий скрип деревянной лестницы в коридоре.
Все дальнейшее происходит очень быстро, почти без пауз и общих планов на некой, точно очерченной волшебной лампой границе между светом и тенью.
Вначале — быстрый стук солдатских ботинок, кошка, рыжей тенью спрыгивающая на пол и бесследно исчезающая в темноте под кроватью. Идрис Халил пытается встать и чуть не падает, запутавшись ногами в одеяле.
Солдаты прикладами колотят в дверь — с треском отлетает щеколда. Они врываются в мансарду. Их четверо. Последним входит молодой лейтенант. Тень от круглой папахи с матерчатым верхом стремительно проплывает через всю комнату и широкой полоской ложится на его лицо, исключая, таким образом, всякую возможность разглядеть водяные знаки Судьбы. Из–под тени видны лишь аккуратно подстриженные пшеничные усики и ямочка на подбородке.
И пока продолжается эта старая игра со светом и тенью, летящие голоса муэдзинов, накладываясь друг на друга в навсегда утраченной гармонии, прокатываются эхом по закоулкам Вечного города, поднимая в черное небо миллионы голубей, дремавших на куполах мечетей.
В комнате стоит запах казенных сапог и мокрых шинелей. Лица солдат непроницаемы, как восковые маски.
Дедушка, завернутый, словно тряпичная кукла, в лоскутное одеяло, выглядит жалко и нелепо. Как в ожидании приговора он, не отрываясь, смотрит на пшеничные усики офицера и облизывает пересохшие губы.
— Твое имя — Идрис Мирза, сын Халила, из Баку? Предъяви документы!
Дедушка снимает с изголовья кровати пиджак и начинает шарить по карманам в поисках паспорта.
— У тебя есть оружие?.. Запрещенные книги?.. Географические карты?.. Ты умеешь делать бомбы?.. Ты член каких–либо тайных организаций?.. — монотонно, с короткими паузами, заполненными шумом дождя и трансцендентальным пением с минаретов, цедят сквозь зубы пшеничные усики. Дедушка, продолжающий искать паспорт, растерянно молчит. Так и не дождавшись ответа, офицер ткнул ему кулаком в лицо, и он, потеряв равновесие, упал на кровать.
Из носа вытекла струйка крови, скатилась по губам на подбородок…
— Уведите!
Тотчас двое солдат, грубо схватив его за руки, стащили с кровати.
В темноте, насыщенной острым запахом прелого дерева, то и дело спотыкаясь, они долго спускаются по узкой лестнице мимо закрытых дверей с выставленной у порога обувью. Вниз, вниз, вниз!
Вот парадная дверь. Холодный ветер обжег лицо, наполнил глаза колючими слезами, сквозь их мутную пелену Идрис Халил увидел на обочине мостовой крытую жандармскую повозку — черный ящик на колесах с зарешеченным окошком на двери.
Масляный фонарь освещает бледное лицо солдата на козлах. Еще один, чуть в стороне, держит под уздцы лошадь офицера. А где–то в глубине темной улицы устало лают собаки, и призрачный свет в окнах домов тонкими линейками сочится сквозь задвинутые жалюзи.
Его затолкали в повозку.
Он нащупал низкую скамью, прикрученную к стене, и сел. Кровь из носу продолжает капать на подбородок.
— Откинь голову назад. Откинь! На таком холоде кровь скоро остановится, — сказал незнакомец, сидящий напротив. Голос теплый, вкрадчивый, с легкой хрипотцой.
— На, возьми!
Дедушка благодарно кивает и берет протянутый ему платок.
— Как тебя зовут?
— Идрис Мирза Халил. Из Баку.
— Из Баку?… Ты что–нибудь натворил?
Хлюпая носом, он качает головой:
— Ничего…
Незнакомец больше ни о чем не спрашивает, оставив дедушку наедине с его страхами, возмущением и болью.
Из подъезда дома стали шумно выходить солдаты. Потоптавшись немного на улице, они подсели к арестантам, и повозка тронулась.
Долго ехали безлюдными темными переулками мимо нависающих над ними домов, мимо черных пустырей, закрытых магазинов и мастерских.
Солдаты сонно молчали, непроницаемые в своих плотных шинелях. Вскоре, разомлев от их теплого дыхания и тряски, Идрис Халил сомкнул усталые веки и даже не успел заметить, как благословленный сон, подобно легкому зефиру, опустился на него.
Мужчина в длинной рубахе достает хлеб из огромной печи — круглые чуреки, тонкие посередине и пышные по краям. Кто–то невидимый отрезает небольшие куски теста, бросает их на весы, а тем временем кто–то другой разминает и раскатывает их на столе и руками, белыми от муки, посыпает маковыми зернами. Черные семечки медленно падают, падают, липнут к глянцевому тесту. И где–то там, у прилавка, в облаках вездесущей мучной пыли приказчик в фартуке и нарукавниках собирает горячие хлебцы в плетеные корзины…
Повозка пересекла огромный плац, освещенный фонарями, и остановилась. Идриса Халила грубо растолкали.
Их вели по коридорам с высокими потолками, украшенными лепниной. Несмотря на поздний час, здесь было довольно оживленно. Курьеры тащили огромные канцелярские книги в дерматиновых переплетах и подносы с кофейниками. Вдоль стен стояли какие–то люди, то ли просители, то ли тайные полицейские осведомители, мимо которых, стуча сапогами, конвоиры вели новых задержанных.
Коридоры разветвлялись и разветвлялись то вправо, то влево. Одни из них упирались в мраморные лестницы, устланные ковровыми дорожками, или просторные приемные, другие продолжали все так же хаотически делиться в некой всепоглощающей страсти к воспроизводству.