С тех пор мама не вышивала. Чем были заполнены наши вечера, уже не помню. Мы стали бывать в гостях, к ним тоже приходили почаевничать и поплести небылицы мамины родственницы: тетки и сестры второго и третьего колена. А вскорости вернулся папа.
13. Перемена обстановки
Мамина работа в пекарне, действительно, была физически тяжелой. И папа угрызался этим, настаивал, чтобы она ее оставила, но притерпевшаяся мама не соглашалась, а в оправдание начала на свои заработки преобразовывать дом. Дьявольской от природы интуицией, умением понимать то, что еще не находило выражения в словах, я видела глубже: мама пытается вселить в наши стены новый дух, разом избавившись и от мучительной памяти о родителях, и от незадачливо начатой их с папой послевоенной жизни.
Почему это меня затрагивало, я скажу позже, ибо позже и поняла. А тогда страдала от того, что мама вынесла в кладовку старый платяной шкаф, тяжелый, не сдвигаемый с места, загадочный всеми своими углами, инкрустациями, резным декором, даже темным цветом, и вместо него поставила новый — как у всех, магазинный, типовой.
Но оставался еще комод под окнами залы, который был тоже темного дерева, весь необыкновенный, с вогнутой лицевой частью среднего ящика в верхнем ряду и фигурным вырезом столешницы над ним. В этом ящике хранились документы, а в двух других, боковых: письма — в правом, нитки — в левом. В нижних ящиках — длинных, которые надо было тянуть за обе ручки, чтобы открыть, — хранилось постельное и нижнее белье.
Над комодом тоже нависла угроза, когда мама купила посудный шкаф, позже такие изделия называли по-разному: буфет, горка, помнится даже слово «хельга», которое я не могу найти в словарях, короче нечто комбинированное из пенала и шкафа с зеркалами. Функционально эта вещь и комод не были тождественны, но что делать, если старинные вещи излучают в мир тоску по бывшим хозяевам, по прошлой жизни, по рассветной поре — по всему, до губительной боли дорогому невозможностью возврата к нему? Они — как напоминание о минувшем, укор дню сегодняшнему за неоправданную, беспечную радость стремления не назад, где покоится определенность, а вперед — к неведомому. Тогдашняя жизнь, с каждым днем улучшающаяся, не заслуживала такого отношения к себе, и справедливо было расчистить ей дорогу от вчерашних призраков.
Постепенно было заменено все, сделанное старыми довоенными краснодеревщиками и просто мебельщиками. Последними пали этажерки. Но кровати с металлическими спинками и шарами на них прослужили моим родителям до конца их дней. Я, сколько ни приезжала к ним в гости, спала на той же своей детской кровати, купленной сразу, как нам от кухни отделили детскую.
14. Мама, я и лето
Дважды в год — перед майскими праздниками и перед маминым днем рождения, что был 13 октября, — мы вытрясали все содержимое дома на улицу. Под солнышком, на ветерке сушили и проветривали постель и зимнюю одежду, чистили кухонную утварь, выбивали пыль с матрасов и теплых одеял, перетирали мебель, перемывали посуду, перестирывали занавески, вытрушивали половики и паласы, отмывали ковры — освежали, обновляли, что-то выбрасывали, что-то чинили и закладывали на хранение. Соответственно, весной прятали зимние одежды и вынимали летние, а в начале октября — наоборот. И нельзя передать мои последующие мучения от принужденности терпеть человеческую скученность в городе, тесниться в многоэтажных клопятниках, где и простынку перед стиркой вытрусить негде, — после этого раздолья и роскоши, после жизни на широком просторе, на вольном воздухе.
Однажды я услышала от Саши Косожида, прекрасные стихи, которые все время помню, хотя долго не знала, чьи они:
О, сельские виды! О, дивное счастье родиться
В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!
Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица
Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!
Оказалось — Николай Рубцов. Вот у кого был тот дух, которым я жила, и то восприятие мира, которое мне сродни, потому что и я воспитана небом и птицами, ширью полей, ветрами безудержными.
Облака… Боже мой, какая это проза, какая иллюзия, ведь на самом деле их-то и нет. Ну взойди на гору, окунись в севшее на ее вершину облако, такое мощное и внушительное издали, и там ты не обнаружишь ни его плотности, ни непроницаемости — ничего подобного, ибо это просто немного клубящегося туманца, это легкая аномалия воздушного пространства, неразличимая вблизи.
Но кто наблюдает с земли за неторопливым движением облаков, за их вольготным расплыванием по небу, кто впитывает в себя ту величавую в своем безразличии к людям царственность, тот по природе вещей соизмеряет себя с ними, с ширью их владений, и у того душа развивается необъятной, вольной и благодушной. В этом и состоит отличие сельской души, прекрасной и широкой, от городской — во всем скованной и ограниченной.
Разве в городе кто-то может разлечься посреди сада на своем старом пальто и сквозь свисающие с веток краснобокие яблоки рассматривать жизнь неба? У кого еще на глазах разворачивается она так доверительно и обнаженно, как у сельских ребят, которые сами являются ее частью — по своей стихийности и по отношению к пространству и времени, кажущимися им безграничными и нескончаемыми?
Да, мир в основном познавался летом и душа моя зрела летом, в отличие от зимы — когда я пополнялась знаниями. Лето вообще насыщалось трудами, непомерными, если делать все одними руками. А мама именно все делала сама: и на огороде, и возле дома. Так, в весенние пертурбации она белила в комнатах, красила окна и двери. И все это не просто так: сначала надо было освободить мебель от вещей, вынести ее из комнат, а потом, после ремонта — занести обратно и загрузить содержимым.
Все лето мама ремонтировала дом снаружи, обновляла его старые глиняные стены. В селе это почему-то считалось женской работой. Она лопатой обрубала края трещин и вываливающиеся места, скребками обдирала побелку, затем забрасывала выбоины глиной, перемешанной с соломой. Месилась такая глина босыми ногами. Мазка длилась довольно долго. Порой, при сильном разрушении стен, одну сторону дома вчерне восстанавливали неделю и дольше, ведь только на каждый замес уходило двое суток. Далее полагалось ждать, пока первая помазка, черновая, высохнет, и мазать вторично — глиной с конским навозом. В завершение — белить известью. У кого не было цоколя, на том и останавливался. А наш дом стоял на высоком цоколе, и мама в завершение покрывала его растопленной смолой, чтобы сырость от земли не проникала в стены. И красила оконницы. Эта работа забирала все свободное время, все дни — до самой темноты.
Огород, конечно, само собой, про него и вспоминать не стоит — все и так понимают, что такое приусадебное земледелие. Зато не знают другого — как мы, послевоенные дети, на опыте игр познавали историю, прокатившуюся там, где мы ходили, и убеждались в правде родительских рассказов о происходивших тут боях. Я застала еще время, когда при вскапывании огорода из земли вынималось неисчислимое количество металлических изделий, ржавых останков войны: гильз, деталей от автомата, погнутых наганов, ножей, кинжалов, ножен, отвалившихся эфесов, разных затворов, крючков, гаек — подобных вещей. А однажды мамина лопата зацепилась за что-то большое. Мама начала разгребать это место руками и вдруг извлекла на свет огромную, по форме похожую на электрическую лампочку, минометную мину. Позже пришел папа, отнес ее в балку и взорвал.
К этим находкам я относилась как к чему-то естественному, должному быть. Конечно, родители при каждой сезонной обработке земли выбирали металл и убирали с огорода. С годами его становилось меньше, и потом он исчез. А я помнила, что его было много, и спрашивала у них, куда он делся, почему его больше нет — мне были интересны неожиданные находки, опасности которых я не понимала.