Гней Домиций Агенобарб был известен в Риме как человек, с которым нельзя иметь никакого дела, непременно проведет и обманет. И, наконец, он на целых тридцать лет был старше своей жены! Объявленный повсюду развратником, во всех отношениях самым негодным человеком, Агенобарб, тем не менее, сгодился быть мужем тринадцатилетней чистой девочке из лучшей римской семьи!..
Выслушав впервые это предложение, Агриппина Старшая ощерилась, как волчица, и сказала: «Нет! Никогда! Моя дочь не Маллония!». Ей пригрозили ссылкой, но она отвечала все то же. Тогда речь пошла о безопасности ее ненаглядных Цезарей. О ссылке теперь уже для них, об опале…
Измученная тревогой женщина молчала. Больше ее не спрашивали.
Согласно обычаю, спросили саму невесту.
Было сказано: «Обручение, как и свадьба, могут быть совершены только по добровольному согласию обеих сторон, и девушка может воспротивиться воле отца в случае, если гражданин, которого ей предлагают в качестве жениха, имеет позорную репутацию, вел или ведет дурную жизнь. Можешь ли ты, дитя мое, сказать что-нибудь по этому поводу?».
Что могла сказать в ответ Агриппина? От имени ее нареченного отца, в толпе друзей обоих семейств, в благоприятный для обручения первый час дня, ее спрашивали, хочет ли она вступить в этот брак. Не было среди этих людей ни одного человека, который бы не знал: Агенобарб состоит в связи со своей младшей сестрой, Домицией Лепидой Младшей. Он замечен в частом посещении дома Альбуциллы, распутной, богатой римлянки, чей дом, по сути, есть дом тайных свиданий. Более того, Агенобарб не гнушается связей с мужчинами. Новый его любовник, молодой К., весьма красив. Говорят, Агенобарб сходит с ума по юноше, пылает страстью куда большей, нежели та, которую он испытывал когда-либо к женщине…
И ее лицемерно спрашивали, хочет ли она этого брака, не может ли она отказаться от него?!
Девушка поискала глазами мать. Та стояла в стороне, молча, и глаза ее были прикованы к мраморной мозаике пола. Она взглянула на братьев, Цезари — что Нерон, что Друз, — испуганно отвели глаза…
Калигулы не было почему-то рядом. Мелькнула мысль: «Если б о Друзилле шла речь, брат был бы здесь. Он не оставил бы ее в этой чужой, шумной, такой равнодушной толпе».
Даже в тринадцать лет, если ты не совсем глупа, можно вдруг четко осознать: ты предана, ты продана родными и близкими…
Даже в тринадцать лет иногда понимаешь, что ты — жертва.
О добровольном принесении себя в жертвы еще не могло быть и речи. Она не созрела для этого, она не могла и не хотела! Ребенок, девочка, избалованная сознанием превосходства своей семьи над всеми остальными. Убежденная также и в том, что в собственной семье это превосходство может принадлежать лишь ей.
А она еще не до конца понимала, на что ее предали в тот миг!
И поскольку она не дала ответа на вопрос, нет ли препятствий к браку, распорядитель поторопился продолжить:
— Ты не отвечаешь? В таком случае, мы пойдем дальше, предполагая, что если девушка не сопротивляется открыто, значит, она согласна!
Гней Домиций Агенобарб испытал на себе вполне, что такое нелюбовь к себе этого семейства. До последних дней своих сочувствовал Тиберию. Радовался тому, как погибла Агриппина-волчица, как закончили дни свои щенята-Цезари. С Калигулой вот при жизни Агенобарба не вышло, но если там, куда Агенобарб ушел, действительно есть хоть какая-то жизнь, надо думать, что и там смерть шурина его порадовала немало. Он помнил этот случай!
Великолепная октафора[49], поднятая на плечи восьми сирийцев, разодетых в канузийское сукно[50], плыла над вечерней римской толпой. Плотные кожаные занавески опускались с выгнутой крыши лектики[51]. Занавески были плотно задернуты, их владелец надежно укрыт от взоров. Впрочем, толпа римская, которую сейчас раздвигали во все стороны лектикарии-сирийцы, крепкие, сильные, нагловатые на вид рабы, каждый из которых стоил хозяину лектики не менее полумиллиона сестерциев, не сомневалась в том, что в ней восседал на мягком ложе Луций Домиций Агенобарб. Кто же не знал эту лектику! Чей взор она не раздражала?
Необходимость передвигаться по улицам разросшегося Рима быстрее, чем пешком, для многих богачей и должностных лиц признавалась городом бесспорно. Надо, так надо, что же тут поделаешь. Тем более, что укрепленные на ассерах-шестах обычные носилки были всегда вровень с головами сограждан; выгляни из-за занавесок, разгляди знакомого или друга, расцелуй его, приветствуя, будь наравне с ним, да и со всеми, кто рядом. Но эта октафора, это седалище огромное, громоздкое, которому надо уступать дорогу, этот вызов общественному мнению, вздыбленный на плечи лектикариям! Нет никакой необходимости плыть на горбу у восьмерых сразу, презрительно взирая на людей поверх голов; лишь тщеславие и неуважение к людям, что ходят пешком, могут быть причиной иметь лектику-октафору. Рим, изначально свободный, Рим, изначально равноправный, подспудно возмущался, когда богач возвышался над ним этим способом… и совал в нос каждому свое богатство и свою изнеженность…
Куда несли сирийцы своего хозяина? К дому Альбуциллы, конечно, римлянки знатной, но с дурной репутацией. Белокожая, черноволосая, черноглазая, высокая и статная, и распутная, распутная! Жена Сатрия Секунда, одного из друзей временщика, Луция Элия Сеяна. Тот занят постоянно, правитель его развлекает множеством дел. Альбуцилла скучать не будет. Если не сама порадует посетителя, так найдутся другие. Saltalrices, fidicinae, tubicinoe, все эти танцовщицы-куртизанки, играющие на флейте и на лире… и на Приапе[52]… bonae meretrices[53], высокого полета прыгуньи!
Альбуцилла знает более половины женщин Рима, а кого она не знает и не принимает, кому она не покровительствует, те Гнею Домицию не интересны. Не стоят и разговора!
Гнею Домицию предпочтительней те, кого называют togatae; те, кто вместо стыдливой столы, доходящей до пяток, носят короткую тунику и тогу с разрезом впереди. Это одежда лупы, женщины, продающейся за деньги. А Гней Домиций из тех, кто не скрывает любви к деньгам и к тому, что на деньги покупается!
Октафора достигла нужного дома. Сирийцы осторожно опустили хозяина на землю. Дом Альбуциллы на Авентине, с видом из окон на Тибр — роскошное и гордое жилище. Надо только перейти на другую сторону от Тибра, потому что хозяйка дома обедает не в одиночестве. И множество носилок, пусть не таких, как у Гнея Домиция, пусть проще, но! занимают место у дома, и сирийцы поставили лектику на другой стороне улицы.
Агенобарб сошел с носилок. Предварительно взглянул на себя в ручное зеркальце из полированной бронзы, остался весьма доволен собой. Лицо еще не оплывшее, несмотря на годы, лоб высокий, пусть и за счет поредевших волос над ним, да это не беда, нос орлиный, с горбинкой… Неплох, даже хорош, можно сказать, что уж там, вполне еще хорош собою мужчина! Достал флакончик из оникса, в котором заключен был аромат пестумских и фазелийских роз, надушился. Расправил тогу, одернул тунику под ней…
Он ступил на мостовую, намереваясь идти к дому. Он улыбался. И жизнь улыбалась ему, любимцу императора Тиберия, члену коллегии арвальских братьев[54], будущему мужу Агриппины Младшей, внучки императора Тиберия…
И тут пришла нежданная беда для Гнея Домиция, всего лишь невинно переходящего улицу к дому Альбуциллы. Навстречу абсолютно счастливому и довольному человеку, откуда ни возьмись, как бы ни из тех самых носилок, которые помешали возле дома остановиться, появились молодые люди.
Группа из четырех-шести человек, не успел сосчитать бедняга Агенобарб. Одеты во что-то вроде пенул,[55] с накидками, закрывающими лицо. «Жарковато в пенуле», — успел подумать Агенобарб. «Да и не похожи они на городскую чернь, какие-то они другие», — мелькнула мысль. А потом стало не до мыслей.