Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я прошу рассказать императору все, что видели вы своими глазами. Будь то лично, при встрече, будь то в письмах. Будьте точны в своих рассказах о том, что видели. Вы видели, что Германик отравлен; я обвиняю в отравлении и неминуемой смерти своей Гнея Пизона, наместника Египта, и здесь, перед вами, отказываю ему в своем доверии. То же сказал бы я перед императором, если бы подобное оказалось возможным…

Раздались удивленные или возмущенные выкрики, но Германик был спокоен. Он, казалось, не слышал этих выкриков. Впрочем, слышал, поскольку переждал их, и продолжил:

— Я прошу вас, видевших мою смерть, воззвать к сенату. Не должно преступление подобного рода остаться безнаказанным, если бы речь шла и о простом горожанине; но смерть Германика — преступление вдвойне. Не потому, что я больше люблю Германика, но потому, что рука моя служила и могла бы послужить еще чести и защите римских интересов как никакая другая; отечество же превыше всего…. Обещайте же каждый из вас, что будете просить отмщения для Германика в сенате!

Со всех сторон раздались уверения в том, что друзья скорее умрут, нежели пренебрегут отмщением за Германика.

— Брат мой, Клавдий Нерон, будет извещен о моей смерти одним из первых; от него не прошу я мести; но забота о племянниках пусть ляжет и на его плечи. Он слаб умом и здоровьем, мой бедный брат…

Агриппина взглянула на Германика с удивлением, граничащим с возмущением. Невзирая на явное несогласие жены, Германик усилил свои слова повтором:

— Да, слаб и умом, и здоровьем! Посему скажите ему, что я просил его идти своим путем, что избрал он когда-то, а он знает, каков этот путь…

Германик устал, силы покидали его, но не все еще было сказано.

— Скажите ему, что он был прав, а я нет, прошу простить меня за это!

Вновь переждав волну вздохов и рыданий, подкрепившись глотком воды, заботливо принесенной Агриппиной, и не забыв приласкать женщину ласковым взглядом, Германик продолжил:

— Жена! Чтя мою память и ради наших детей, смири заносчивость нрава! Склонись перед злобной судьбой. Возвращайтесь в Рим, где вас окружат заботой родные и близкие. Ради тебя самой и ради детей, умоляю: не раздражай сильных мира сего, соревнуясь с ними в могуществе. Я был молод, силен, не обделен дарами богов; я не делал сего, ты, женщина, не делай тем более…

Длинная речь утомила Германика; казалось, всеобщее сочувствие и горе лишь раздражают его. Он принял свою судьбу, готовился к смерти. Плач же возвращал его к мыслям о возможном, но не свершенном; то было горько ему…

Он отпустил собравшихся. Светлые часы закончились, начиналась агония.

Он был возбужден, головная боль не оставляла. Моча была с кровью, приобрела цвет мясных помоев, Калигула сам видел это. Германик, приходя в себя, жаловался на потерю зрения, причем частичную. Он видел каждым глазом лишь половину поля, он так и сказал: «Половинное у меня зрение. Лицо-то у тебя теперь странное, жена. От носа до щеки, ровно половинка, как глаз прикрою один. А ты без меня — просто половинка и есть, дети же без меня и вовсе ничто. Больно мне Агриппина, скорее бы уже. Не хочу думать, что с вами станется. И так уж нет сил…»

Отец часто дрожал; иногда это было подергивание отдельных групп мышц. Если это касалось лица, то искажалось оно чудовищно, Германик становился неузнаваем. В такие минуты Сапожок боялся отца, жался поближе к стенке, но все же не уходил. В сердце его было много любви к отцу, а любовь придавала мужество. Слуги держались на пороге проклятой богами комнаты, не входя в нее, если только не нужны были их услуги, они повиновались приказам, и только. Ближние из римлян толпились у дверей дома или в атриуме, ожидая горестного известия с минуты на минуту, не желая при этом видеть страданий полководца. Лишь жена и маленький сын оставались на бессменном посту. Два сердца тосковали равно по одному человеку, но врозь. Горе не сделало их ближе, каждый оставался сам по себе. Калигула старался быть незаметным, дабы мать не опомнилась и не изгнала его из комнаты; Агриппина же видела в этой комнате лишь одного человека, на котором сосредоточилась вся ее жизнь, вся ее любовь.

Еще один лекарь, на сей раз не грек, и не уроженец мест, куда принесла их злая воля богов, присел у ложа страдающего Германика. Этот был египтянином.

Его интересовало все. Биение крови на руке полководца, биение его сердца, отправления, вода, пища; он исследовал стены в комнате, светильники, чаши, всю остальную посуду. Он был невыносим. Но Агриппина терпела: о нем говорили, что творит чудеса. И если не он, то кто же?

Пусть хоть на язык пробует то, что Германиком выделяется, только пусть поможет!

Безотчетное чувство неприязни к нему, бритоголовому, смуглому, чужому, Агриппина все же не могла подавить. Восток был ей чужим; у нее не было оснований доверять Востоку и его людям. Самое страшное бедствие её жизни разразилось здесь.

Египтянин заинтересовался кубком Германика. Долго вертел перед глазами красивую вещь, рискнул даже попробовать воду из него; от чего женщина была отнюдь не в восторге. Поинтересовался, откуда воду приносят. Сходил на источник.

Когда вернулся, вид у него был весьма довольным, словно случилось хорошее что.

Оказалось, что нет. Просто он нашел решение, отгадал загадку.

— Позволено ли мне осведомиться, — спросил он, — откуда этот кубок редкой работы? Орнамент понизу и способ установки камней заставляют думать, что мы с ним родом из Египта.

Услышав ответ, был, казалось, удовлетворен. Потом помрачнел. Видимо, не хотелось говорить. А отвечать Агриппине следовало.

— Из этого кубка воду великий полководец пить не должен. Теперь это вряд ли поможет. И, однако, я настоятельно прошу: не из этого кубка.

Агриппина накинулась на него с расспросами. Он был краток: возможно, вещество кубка в сочетании с водой из источника вызвало отравление…

Она заметалась. Ей хотелось достать врага, вцепиться зубами в горло, пить его кровь…

Ей хотелось сравнять с землею Египет!

Лекарь, слушая ее проклятия, мрачнел все больше. Потом сказал:

— Твои проклятия пропадут втуне. Кому бы хотела ты мстить? Моей стране? Ее и без того нет уже на свете, она почти мертва. Каков смысл? Следует помочь живым. Полководец умрет; я не в силах помочь. Быть может, разрешишь мне сократить мгновения жизни, которая не приносит ничего, кроме страданий? Или хотя бы облегчить, так, чтобы он спал в забытье и не сознавал своей смерти?

Она чуть было не убила его, самого лекаря.

Он ушел, поражаясь любви, которая не стремится к милосердию…

А Германику и впрямь становилось все хуже. Калигула страдал, он боялся.

Когда у отца начались судороги, мальчик испугался донельзя. Вначале раздался резкий выкрик из судорожно сжатого горла, потом тело больного стало содрогаться, руки взметнулись вверх и искривились под немыслимым углом…

Может, Сапожок и сбежал бы теперь, когда перед ним было уже нечто, не бывшее отцом; это нечто изгибалось дугой, билось головой об изголовье. Вконец исхудавшее, черное лицо страдальца с натянутой кожей, впавшие глазницы — он уже видел, видел подобное! Мрачное воспоминание из детства, пробитый стрелой череп в Тевтобургском лесу! Но здесь он был еще живым человеком, этот череп, по подбородку которого стекала пена; цвет ее был кроваво-красным…

Нет, мальчик сбежал бы определенно, но ужас сковал его члены. Он не мог даже приподняться с места, не отводил глаз от постели. Набежавшие слуги пытались прижать Германика, прекратить страшный танец сведенных мышц, но все было тщетно. Казалось, продолжалось это вечно. Затем началось забытье; в тоскливой тишине комнаты жена и сын мучительные минуты ловили расстроенное, не в такт дыхание, с шумом вырывавшееся из открытого рта…

Когда оно смолкло, жизнь ушла. Германик Юлий Цезарь, полководец, герой, наследник императора Тиберия умер. Он лежал на ложе, невообразимо изменившийся: истощавший, измученный, с кроваво-красной пеной на подбородке и груди. Он умер в нечистоте, в испражнениях собственного, судорогой искореженного тела. Слава и гордость империи…

12
{"b":"543627","o":1}