— Я знаю. Я тебя сразу почувствовал, — ответил Макеев. — Сына-то как зовут?
— Степан, как батьку. Степан Степанович.
Она наклонилась и поцеловала его в теплую шейку.
— Слушай еще и такое, Варя, — сказал Макеев Строго: может быть, именно для этого и зашел он сюда. — Немцы народа нашего не щадят. Они с нашим народом хуже, чем с тварью, со скотом обращаются… угоняют они наш народ. Случится, почуешь такое — уходи… село Максимовку знаешь? Тут недалеко, километров двенадцать. Найдешь там Епифанова, его всякий укажет. Я с ним по дороге сюда насчет тебя говорил. Степь велика, не всюду ее немец проведает. Вот только зима наступает…
Нет, куда она пойдет в холодную зимнюю степь с мальчонком на руках? Померзнут, отчаятся. Но, может быть, все же это будет спасение. Немцы еще не добрались сюда, но, конечно, придут.
— Согрей водицы, — сказал он вдруг, — я бороду сбрею.
Четверть часа спустя он уже сбривал отросшую, с проседью, старившую его бороду. Лицо обнажалось, и он увидел теперь, как похудел за долгие пути через степь. Но женщина удивленно следила за ним: преображаясь, он становился все больше похожим на брата…
— Гляди, Степочка, — сказала она вдруг, — твой батька вернулся.
Она сделала быстрое движение к нему, стала возле него на колени и поцеловала его большую загрубевшую руку. Он обнял ее и поцеловал трижды в ответ в чистый лоб.
— Хотел бы я тебе, Варя, добрую весточку принести, — сказал он из самой души, — да не привелось. Но я еще ее принесу, — добавил он с убежденностью. — Не всю дорогу мы до конца прошли. А счастье — оно в самом конце… только дойти бы!
Вечер уже сине придвинулся к окнам, и там где-то в степи бежала она, дорога, по которой тысячи людей ушли уже и, может быть, не вернутся назад…
Он заночевал в этом доме, где еще дышала братнина душа и где остались его, брата, любовь и его дитя. Глухой степной вечер покрыл притихнувшее село, и даже лай собаки не нарушал насупленной тишины ночи. Он не увидел, как с керосиновой лампочкой в руке осветила женщина его лицо и долго вглядывалась в его черты, столь похожие на черты мужа… Потом она задула лампочку и вернулась назад к зыбке, где почмокивал во сне самый младший в роду Макеевых.
С рассветом Макеев ушел. Он спустился глухой пустой улицей к речке, над холодной водой которой стоял осенний туман, и река как бы надвое разделила его жизнь. Уцелеет ли тонкое деревце с его первым приношением, или грубо его сломает война, как сломала уже целые леса? Он хорошо выспался за ночь, и его сильное тело было уже твердо и подобранно, готовое ко всякой встрече и всякой случайности. Всю его, Макеева, семью разбросало по степи, как разносит ветер осенние листья с деревьев… ни о брате, ни о матери ничего он не знал. Но жила где-то в степи мать, его боль, его сердце, и он верил, что еще застанет ее.
Ветер к утру затих, но скоро опять, сначала порывами, потом не затихая ни на миг, задул, перегоняя по степи таинственные и точно живые кусты перекати-поля.
XVI
Ветвь дерева занимала половину окна. Было нечто от упорства человека в сильных побегах могучего дерева. Когда, сколько десятилетий назад посадили его за окном этой школы, которой суждено было стать теперь госпиталем? Может быть, не одно поколение школьников встречало времена года, глядя сквозь окно на эту ветвь. Только школьные парты, а не больничные койки стояли тогда в этом классе, и времена года определяли течение жизни, как некогда и в его, Соковнина, детстве и юности…
Но то была другая, прошлая жизнь. В этой жизни, начавшейся с того часа, когда его привезли сюда, в далекий тыловой госпиталь, все было другим. С поля, где немец выстрелил ему в живот, его направили сначала в полевой госпиталь, там сделали ему операцию.
— Вы родились под счастливой звездой, лейтенант, — сказал ему худенький, почти с прозрачным синеватым лицом хирург, — еще бы чуть левее, и пуля пробила бы желудок… а это, знаете ли, чем угрожало?
Он не договорил, но Соковнин знал это страшное слово — перитонит. Теперь все: степь, на которой лежал он, почти касаясь щекой подбитого грубыми гвоздями сапога немца; смертная обморочная боль — он помнил, как посмотрел на окровавленные пальцы своей руки, которой сжимал живот; и вдруг — тишина, и цикада рядом, большая, равнодушная, запевшая страстным призывом к жизни, — все было позади. Раненые, такие же, как и он, лежали в ряд в длинной палате, — может быть, некогда классе физики. Его соседом по койке оказался летчик-майор, с ампутированной выше колена ногой, крепкий рослый человек с теми героическими усами, которые отпустил в эту войну не один молодой воин, точно отдавая дань старинным обычаям воинского дела.
— Да, товарищ майор, не повезло вам, — сказал Соковнин ему как-то. — А жить все-таки надо, ничего не поделаешь.
Летчик сидел на постели, как большая сильная птица, у которой перебили крыло.
— А вы думаете, я собираюсь не жить? — ответил он с усмешкой. — Нет, этого удовольствия врагу я не доставлю. Сам не могу летать — буду других учить летать. — Он сощурился и долго смотрел сквозь окно на облетающую ветвь. — Сто ребят научу, а может быть, и двести удастся. Двести летчиков-истребителей, это — хорошо, это — много…
День уже надломился. Только дерево в облетающих листьях бросало желтый, будто солнечный отсвет в палату.
— Помогите мне написать письмо, товарищ майор, — попросил вдруг Соковнин.
Он долго лежал с закрытыми глазами, прежде чем начал письмо.
— «Я пишу Вам это письмо из госпиталя, — продиктовал он затем. — Рана моя не опасна, она уже заживает. Мне много пришлось пережить с того вечера, когда мы простились с Вами. — Он лежал минуту молча. — Костя пропал без вести, — произнес он сухими губами. — Я не хотел Вам об этом писать. Я ничего не знаю о Вас, мы так часто меняли наше место, что почта не поспевала за нами. Если Вы захотите написать, то номер госпиталя, в котором я нахожусь…» — Он назвал номер.
— Что еще написать? — спросил летчик.
— Больше ничего. Это всё.
— Давайте адрес.
Но адреса Соковнин не знал, письмо было в пространство.
— Адреса у меня нет. Впрочем, напишите: Ростов, до востребования. Наталье Михайловне Кедровой.
— Любимая девушка, лейтенант? — спросил летчик, запечатывая письмо.
— Да… самая любимая, наверно, — ответил Соковнин.
Он видел затем, как, перекидывая на костылях свое сильное тело, летчик пошел отдать письмо. Успела ли Наташа добраться до Ростова? Война все приблизила и все отдалила. Необычайно близка была ему Наташа сейчас, необычайно далек был Ростов. И Костю Кедрова унесло войной, остались только его чемодан и шинель…
Тысяча лет отделяла от того московского вечера, когда ехали они впятером на Киевский темный вокзал, сразу ставший преддверием войны. Горе и бедствия были пока вокруг. Женщины с высохшими глазами встречали в домах, откуда давно ушла радость. Несжатый хлеб тяжело клонился и осыпался зерном. Приходилось отступать, пока еще ничем не облегчая страдания народа… но во имя его будущего велась война, и надо было это будущее добыть.
Он только теперь почувствовал, что сомкнутые его веки влажны, но в сумраке палаты никто не мог этого заметить.
XVII
Было недалеко до зимы, когда на попутной военной машине добрались они до Кадиевки. Давно Наташа начала как бы новую жизнь. Шли бои уже в самом Донбассе. Шахтеры, ушедшие из родных мест, двигались сюда, на восток, где еще продолжалась добыча угля. Темные, низкие, обещавшие близкую зиму облака неслись над степью. Донские казаки — вороная или рыжая лошадка к лошадке — всё чаще встречались на пути: война готовилась перекинуться уже в донские степи…
Так же, как и два месяца назад в южном городке, шофер высадил их на окраине города. Только теперь была уже холодная осень.
— Покатило нас с вами, Наташенька, як былинку по степи, — вздохнула Феня, — боже ж ты мой, чего только война с людьми делает… — Она поглядела на нее, изменившуюся в ватной кофте и платочке. — Я думаю, и мама ро́дная вас сейчас не признала бы.