— Ладно, — сказал он вслух, — если еще разок на допрос приведете… — Он хотел убить этого желтого предателя без глаз, с его страшной бесстрастностью и желваками на скулах. — О, шкура, тварь! — сказал он вслух. — А мать еще такую суку в муках рожала.
— Пить, — сказал раненый, — пить…
Дегтяренко руками и ногами стал бить в железную дверь. Никто не пришел, никто не отозвался. Он обессиленно опустился снова на пол рядом с умирающим.
— Пить тебе не дадут… не надейся. Им нужно, чтобы полную муку мы приняли.
А жить хотелось — страстно, горестно хотелось жить. Только что он вышел на дорогу жизни, и еще ничего не увидел по-настоящему, и лишь готовился увидеть. Каменный сарай был крепок и глух. Если бы не шалый осколок кинутой им же гранаты — он бы не дался живым… Он нащупал стружки — здесь изготовляли ящики для масла — сгреб груду под голову и уснул.
Его разбудили ударом сапога в бок. Желтый свет карманного фонарика плеснул по нему и по затихшему рядом связисту. По страшной неподвижности его запрокинувшегося лица Дегтяренко понял, что он мертв. За открытой дверью сарая была уже ночь. Солдат повел его снова через двор заводика. Тонкий, едва родившийся полумесяц, похожий на пастуший рожок, поднимался над степью. Дегтяренко старался жадно запомнить все — он знал, что это последнее. Нет, ни его слабости, ни его душевной тоски — они ничего не увидят. Радоваться его последним мучениям он не даст.
Его снова привели в тот же директорский кабинет. На столе горела керосиновая лампа — электростанция перед отходом была разрушена. Рядом с прежним желтолицым переводчиком сидел теперь человек весь в черном. Его черная фуражка с высокой тульей и белым кантом зловеще лежала перед ним на столе. На этот раз Дегтяренко сразу предложили сесть. Он сел. Свет от лампы после длинного черного дня в глухом сарае слепил. Он заслонился рукой от света, чтобы лучше разглядеть лица людей.
— Ну как, — спросил переводчик. — Продолжим?
— А что продолжать-то? — сказал Дегтяренко невесело. — Что я — мышь, а ты — кошка… Кончайте — и всё тут.
Тот помолчал, листая блокнотик.
— Вам сохранили жизнь, — сказал он затем. — Немецкий врач оказал вам помощь. Или не так?
— Так. А только зачем оказал? Чтобы я тут перед вами сидел… чтобы в сердце мне плюнуть сумели? Ну, только нет… в сердце мне не плюнете. Убить можете, а в сердце не плюнете.
Минуту переводчик обстоятельно переводил все офицеру в черном.
— Господин обер-лейтенант, — сказал он, — предлагает вам следующее: первое — сообщить номер вашего артиллерийского полка и местонахождение штаба дивизии. Второе: сообщить точный маршрут, как двигался ваш полк, — по пунктам: города и деревни. Понятно?
Дегтяренко усмехнулся.
— А что за это мне будет?
— Вас отправят в Германию. Будете в лагере, в хороших условиях. Сможете работать по специальности.
— Мало. Скажи ему, что мало, — сказал он, чувствуя, как мстительная сила снова как бы распирает его ослабевшее тело. — Что же я — за пятак буду Россию продавать? Ты ему скажи, — добавил он, — он снова чувствовал во рту солоноватый вкус крови: вероятно, разошлась от напряжения рана, — ты ему скажи: вовеки силы такой не придумать, чтобы человека нашего сломать!
Все вдруг слилось: и желтое лицо переводчика, и огонь керосиновой лампы, и черная фуражка, сидевшая на столе, как ворона, — со страшной силой, упершись руками в сиденье, он толкнул ногой стол. Лампа свалилась на пол, горящий керосин потек, и только длинный, очень громкий удар, точно хлестнули по нему, Дегтяренко, кнутом или проволокой, проник ему куда-то в грудь. Он еще мгновение сидел, крепко ухватившись за сиденье руками, потом стул под ним точно подломился, и он упал прямо лицом в горящую лужу керосина. Он даже услышал, как сразу затрещали его волосы, но потом все стало безразлично… только стручки акации, которые видел он днем, лопнули вдруг, и огненные семена посыпались из них, и горло его переполнилось ими.
XIV
Всю ночь уходили из города по единственно свободной дороге. Пешком и на лошадях торопились жители выбраться из мест, на которые теперь надвинулась война. Забежав перед вечером в дом, Соковнин застал готовую к уходу вместе с родными Раечку.
— Я думаю, нам не уйти, — сказала она бескровными губами, — немцы нас перехватят.
— Ну, зачем же так думать, — ответил он. — Еще, может быть, не в одном городе с вами встретимся.
Но в это трудно было поверить. Немцы находились в десяти километрах от города. Все в комнатах было опрокинуто, постели стояли без простынь, в настежь открытом буфете блестела посуда, но жизни в домике уже не было. И вьющийся виноград напрасно пытался укрыть его в этой обнаженности судьбы. Соковнин снял с гвоздя позабытый плащ и вернулся в садик. Наскоро сложенный скарб одиноко стоял на траве. Уже печально сиротствовали покинутые дома с забитыми дверями и окнами, как будто это могло спасти их от разорения. Раечка покорно и молча сидела на одном из узлов.
— Только не унывайте, Раечка, — сказал Соковнин, присев на минутку рядом. — Война — жестокое дело… но она пройдет, как тогда ночью гроза. Помните, какое утро было после грозы?
Он вспомнил это стеклянное, все в каплях, в журчании ручьев, в запахе освеженных листвы и земли утро. Холодными пальцами она стала вдруг расстегивать блузку на груди, и он увидел детскую ее ключицу и худенькую тонкую шейку подростка.
— Пожалуйста, возьмите это от меня на память… прошу вас, — сказала она. — Это пустяк, но мне хочется, чтобы он был с вами… это у меня от бабушки.
Она протянула ему маленький овальный медальончик, ту наивную старомодную безделушку, которую дарили обычно, когда кончалось отрочество и начиналась юность. Медальон был еще тепел от ее кожи.
— Ну, зачем это, Раечка, — сказал Соковнин, возвращая ей медальончик.
— Нет, что вы, что вы… — заторопилась она, — как же так… раз я это решила. Я задумала так… понимаете? Вот тогда ночью, когда была гроза и они прилетели.
Он понял, что нельзя отказаться.
— Ну, тогда надо и от меня что-нибудь на память… — Он похлопал себя по карманам гимнастерки и нашел выдвижной карандашик — единственное, что у него сохранилось от прежнего. — Вот напишите мне этим карандашиком, когда устроитесь… обещаете? — Он вырвал листок из блокнотика и записал ей номер полевой почты. — И верьте, Раечка… еще не одно хорошее утро встретите вы в вашей жизни.
Он пожал ее холодную руку, и они простились, вероятно, навсегда. Минуту спустя он уже сбега́л к реке, блиставшей на зеленоватом свете догоравшей зари. В воронках быстрин неслась река. Где была сейчас Наташа Кедрова?
Немцы начали наступление на всем участке обороны еще на исходе ночи. Сигнальная ракета поднялась в небо, и сильный мертвый свет осветил каждую складочку и даже каждую травинку. Откуда-то со степи с нарастающим унылым гулом — предполагалось, что синтетический бензин дает этот гул, — летели немецкие бомбардировщики. Слева ударили первые зенитки, потом сразу рванулись ближние пулеметы. Зарево поднялось над степью: горело подожженное зажигательными бомбами село. Дома, прозрачно охваченные пламенем, начинали обрушиваться крышами и горящими стропилами. Какая-то птица, ослепленная и напуганная, ударилась о землю и села рядом с окопами, поворачивая во все стороны круглую голову: это была белая степная сова.
Людей, присланных на пополнение — полк пострадал в бою меж озерами, когда пропали без вести капитан Ивлев и Костя Кедров, брат Наташи, — людей этих Соковнин узнать еще не успел. Большинство из них не побывало в бою. Только с тремя он как-то сразу сблизился: один был московский шофер Суслов, отчаянный человек, ставший теперь пулеметчиком; другой — бывший пограничник Коротеев, участник самых тяжелых боев на Днестре; третий — молчаливый, старшего срока, бывший егерь подмосковного охотничьего хозяйства, Наумов: охотничью его обстоятельность Соковнин сразу оценил.