— Хорошо… — сказал он, снова откинувшись. Она поправила на нем одеяло. — Как вас зовут? — спросил он.
— Меня? Феня.
— Вы замужем, Феня? — Она кивнула головой. — А муж где?
Она только вздохнула.
— Унесло его ветром. Партизанская я жена, — добавила она твердо.
На ее строгом лице не было теперь обычной улыбки.
— Вот оно что… — сказал раненый. — Мне с партизанами тоже привелось повоевать.
— Давно? — спросила она как бы мельком.
— Да не очень.
— Пропал человек, точно водой его смыло… — сказала она с грустью.
— Вы посидите со мной, если можете, — попросил он.
По ночам он иногда задыхался и боялся этого. Она придвинула табуретку и села рядом с его койкой.
— У вас рука легкая… — сказал он, чуть улыбнувшись. — Бывают же такие руки…
Что-то в его поврежденной груди хрипело и булькало: спать на боку он не мог. Она отерла краем полотенца пот с его лба.
— Как вашего мужа зовут? — спросил он, засыпая.
— Александр. Александр Петрович Макеев.
Он вдруг открыл глаза. Морщинка напряжения свела его брови.
— Постойте… — сказал он. — Одного Макеева я знаю. Из Кривого Рога, шахтер.
Она побледнела, боясь услышать страшную весть.
— Макеев жив, — сказал уверенно раненый. — Они сейчас в Кировоградской области действуют.
Она схватила его за руку.
— Голубчик вы мой… говорите мне все! Ведь сколько я страданий приняла, сколько ночей не спала… только бы слово от него, одну бы весточку!
— Макеев жив… это я знаю наверняка.
Наклонившись, она быстро поцеловала его руку — он не успел ее отдернуть. Целый поток хлынувших слез облил ее.
— Ну, зачем же плакать, — сказал он, гладя ее по голове, — радоваться надо.
— Простите вы меня, — опомнилась она, вытирая концом косынки глаза. — Вам сейчас спать надо. А утром вы мне доскажете.
Он закрыл глаза. Рука его была еще влажна от ее слез. Легкое забытье слабости распластывало тело. Она дождалась, когда он уснул. Позднее, заплаканная и счастливая, она узнала в регистрационной, что фамилия майора — Ивлев.
Неделю спустя Ивлева отправили на самолете в Москву. Койка, на которой он лежал, опустела. Майор был как бы живой, осязаемой связью с Макеевым, и Феня тоскующе прошла мимо его койки. Наташа была в перевязочной. За большим окном белело снежное поле с редкими кустиками и далеким синеватым лесом.
— Вы, Наташенька, одни? — спросила Феня печально. — Улетел наш майор. — Они обе посмотрели в окно, за которым где-то, затерянный в этом огромном зимнем мире, летел сейчас самолет. — А завтра и мы в путь. — Два дня назад первый испытательный поезд тяжело переполз по построенному мосту через Дон, и теперь уже один за другим скопившиеся на промежуточных станциях шли через Дон составы. — Не повидала я счастья в жизни, — сказала еще Феня, признаваясь во всем. — А вот пришло это — и уж до самой смерти…
Теперь впервые увидела Наташа ранние тонкие морщинки возле ее глаз — морщинок этих год назад не было.
— Я понимаю. Но вы с ним еще встретитесь… — сказала она с убежденностью.
На рассвете поезд медленно двинулся в путь. Было сине, и морозный туман лежал над Доном. Еще один мост перекинут был к будущему, и, стоя у раздвинутой двери теплушки, смотрела Феня в ту сторону, где терялся в тумане правый берег реки с его далекими обещаниями.
V
После гибели Раи Ирина почти не выходила из дому. Они жили теперь с матерью той потаенной жизнью, которая больше походила на небытие. Окна, забитые фанерой, не пропускали дневного света. День начинался с сумерек, с потрескиванья фитиля в каганце, пещерный день, переходивший незаметно в ночь. Улиц Ирина боялась. Все ее сверстницы, кто смог и успел, скрывались в окрестных селах и в глухих хуторах в стороне от больших дорог. Там женщины прятали их от полицейских или выдавали за родственниц. Только раз, пробираясь сдавать работу в артель, Ирина встретила бывшего профессора механики Демина. Она едва узнала его: в пальто, которое висело на нем, с длинной жилистой шеей, торчавшей из вытертого воротника, он волочил за собой на какой-то громыхавшей нескладной тележке мешочек выменянной на базаре картошки.
— Вы еще живы? — спросил он иронически.
Она усмехнулась:
— Жива.
— А я, как видите, уже мертв… вот даже колеса тележки не мог рассчитать.
У него было лицо как во время наркоза. Согнувшись, он поволок дальше свою громыхавшую тележку. В другой раз, не успев скрыться в одном из подъездов, она увидела, как немцы вели посреди улицы четырех пленных матросов. Они были в одних полосатых тельняшках, несмотря на зиму, рослые, могучие люди, закованные в кандалы. Они шли с непокрытыми головами, сбросив свои бескозырки и как бы давая этим понять, что ведут их на смерть. Потом один из них запел в трагической тишине Московской улицы. Его голос с удивительной силой поднялся, казалось, до самых верхних этажей. Три других голоса подхватили запев. Матросы шли мерно, звякая кандалами, с открытыми, докрасна обожженными морозом грудями, как бы посылая вызов и презирая близкую смерть. Один из немецких солдат приблизился к матросу и ударил его; тот равнодушно оттолкнул солдата локтем, не прервав песни. Какая-то старушка, судорожно порывшись в кошелке, протянула кусок хлеба ближнему к тротуару матросу. «Не надо, мамаша. Все равно отберут», — сказал он спокойно и улыбнулся ей. Песня как бы раздвинула эту притихшую, в сугробах несметенного снега, улицу. Точно шире, обещающе стало все вокруг; точно еще раз напомнил несогнутый человек, что он жив и — что бы ни случилось с ним — никогда не умрет. Даже в том, что солдат, которого матрос оттолкнул, не решился его снова ударить, — был страх перед этой пугающей силой…
Много раз позднее вспоминала Ирина эту матросскую песню, побеждавшую смерть. Тогда и зимний насупленный сумрак, и мрачная полутьма вымороженного жилища, и все то, что ей с матерью пришлось пережить, казалось необходимыми испытаниями.
Два года назад Ирина окончила школу. Было лето, июнь, прощальный вечер с преподавателями в помещении школы (ныне был в ней немецкий продовольственный склад), долгая летняя ночь, когда почти всем классом гуляли по улицам, и в прохладной тишине рассвета пахнул в парке табак, и небо нежно зеленело над головой Шевченко. Вся душа была открыта добру, все лучшее готовилась она совершить, все душевные силы готовы были прийти в действие. И самое изощренное уничтожение лучшего пришлось ей познать… Вслед за Сережей и Стуковой умерло в доме еще двое детей Симонович, и их тоже похоронили не сразу: дожидались смерти бабки, чтобы похоронить всех сообща в давно предназначенном для этого платяном шкафу. Потом она перестала подсчитывать смерти: смерть заходила в открытые настежь двери квартир как гостья. Да ее и ждали — она была избавлением. Иногда казалось, что навстречу ей загодя открывают все двери. Не каждая душа была сильной, не каждая находила в себе волю к противоборству.
В феврале Ирина получила повестку, в которой ей предлагалось немедленно явиться на биржу труда. Последняя строчка повестки была: «Если вы это затребование не выполните, то будете наказаны».
Во время одной из воздушных тревог она познакомилась в сыром подвале соседнего дома с маленькой хлопотливой старушкой, фельдшерицей с пастеровской станции. Им пришлось почти четыре часа просидеть в этом подвале: с торжеством они узнали позднее, что два потрясших здание взрыва произошли в немецких эшелонах на станции. Старушка, забежавшая сюда, когда где-то поблизости посыпались бомбы, все время порывалась уйти: может быть, кому-нибудь срочно нужна ее помощь? Ее преданность делу Ирину растрогала.
— Ну, куда же вы пойдете… сейчас опасно на улицах, — удерживала она ее.
— Ах, милая девочка, а где сейчас не опасно? Сейчас на улицах-то стало… — она только махнула рукой. — Из дому утром выходишь и не знаешь, вернешься ли. Вы-то как по улицам ходите? Немцы сейчас ведь всю молодежь угоняют. Вы где работаете?