Сентябрьским утром, в голубоватом степном мареве, немцы увидели заводские здания и дома Сталинграда, от которого широким окружным движением рассчитывали они перерезать пути, ведущие из Москвы на Урал и на Волгу…
Но уже давно остыли степи, и холодный ветер осени дул над ними, и свинцовыми и тяжелеющими перед близкой зимой становились воды Волги; уже давно пришлось им, немцам, залезть в степную приволжскую землю, изрыв ее окопами и блиндажами. А страшный в своей недоступности, — как давно страшными в своем упорстве стали для них советские люди, — разрушаемый, но словно крепнущий по мере того, как умножались его развалины, продолжал стоять на их пути Сталинград… И, подобно тому, как от первой глыбины с вершины возникает лавина в горах, становился он началом разгрома и последующего изгнания.
Полк, с которым прошел долгий путь Соковнин, давно был влит в группу войск, подготовлявшихся нанести мощный удар по врагу, разгромить фланговые его группировки на подступах Сталинграда. Свыше двух месяцев в сводке без изменений сообщалось о боях в районе Сталинграда. Но подобно тому, как почти год назад немецкая военная машина получила роковой для нее удар под Москвой, — так здесь, на Волге, но в еще более исторических масштабах нарастал для нее тот кризис в войне, который мог означать только одно: что дело безнадежно проиграно…
Все эти месяцы, пока вел тяжелую борьбу Сталинград, накапливались в донских и приволжских степях могучие силы для предстоящих ударов. Миллионы тонн железа, тысячи орудий, тысячи танков, техника, созданная упорным трудом на протяжении трех пятилеток, — все, что накопил, изобрел и создал одаренный, предусмотрительный и трудолюбивый народ, — сосредоточивалось, чтобы быть приведенным в действие. В штабах, где генштабисты и командующие вычерчивали и выверяли дислокации, передвигали огромные массы войск, приберегали резервы, намечали удары, шла круглосуточная, не допускающая просчета работа. Здесь, под Сталинградом, как бы готовила страна смотр того, что создавалось за годы многих трудов, многих недохваток, многих забот, и это должен был стать исторический смотр, ибо решались судьбы страны и народа.
И в один из ноябрьских дней все это пришло в действие. Холодная степь, казалось погруженная в зимнее безмолвие, ожила в гуле сотен орудий. Испепеляя, поднимая на воздух, корежа бетон и двутавровые балки, выбивая бревна накатов, как кегли, обрушились на оборонительную линию немцев сплошные стены металла. Техника, техника… она шла отовсюду, двигалась по снежным полям, изрыгала огонь, сметала самые сложные, самые изощренные сооружения, — и только три дня спустя, ворвавшись с полком в горящий город Калач, Соковнин понял масштабы начавшегося наступления…
Одновременно с наступлением с северо-запада шло наступление и с юга, от Сталинграда. Оборонительная линия немцев на протяжении многих десятков километров была прорвана. На улицах города, из которого только что был выбит противник, догорали сожженные автомашины. На центральной площади, свалив афишную тумбу, застрял немецкий танк со сбитой гусеницей. Лед на Дону был разбит снарядами, и черные полыньи дымились, застилая розовым от зарева туманом реку. Но связисты уже тянули провода, и уже занимал батальон Соковнина линию немецких траншей вдоль берега Дона… Над городом рвались снаряды — немцы обстреливали город с другого берега Дона. По временам в мутной дали по ту сторону реки взлетала ракета, холодно освещая придонскую равнину.
Разместив людей, проверив, подошли ли кухни, Соковнин уже в полной темноте вечера возвращался в штаб батальона. Штаб помещался в полуразваленном домике — бывшей конторе маслобойного завода. У пустыря или городского скверика, розово освещенного заревом, навстречу Соковнину двигалась знакомая повозка полковой санроты.
— Товарищ фельдшер? — спросил он наугад.
— Так точно, товарищ капитан.
— Кого везете?
— Сержанта Костина из второй роты ранило.
— Да не может быть… куда ранило?
— Раздроблена ключица, по-видимому… сейчас не определишь.
Повозка остановилась. Костин был тот обстоятельный, старшего срока, ефрейтор, который угощал Соковнина как-то ночью во время наступления под Москвой. Соковнин подошел к повозке.
— Костин, это я — капитан Соковнин, — сказал он в темноту. — Как же это получилось?
— Вот, товарищ капитан, — ответил голос, — не дошел… а обидно: столько прошел и на полдороге сворачивать.
— Вылечитесь — и прямо к нам в полк. Вместе дойдем… теперь уже до конца.
Он не договорил, и Костин только глубоко вздохнул в ответ.
— Так жду вас, Костин… пишите! — крикнул Соковнин когда, скользя на обледенелых камнях, лошади повезли повозку.
Но, назначая Костину встречу, Соковнин не предвидел, что за это время утечет столько воды, что великим разгромом немцев завершится историческое сражение под Сталинградом и что далеко на Украине — под Белгородом или Лозовой — будет сражаться полк, когда сможет нагнать его Костин…
XXIX
Была та глухая, черная ночь ноября, когда стылый ветер с воем и свистом катится над степью и хаос близкой метели несут с собой низкие степные облака. Казачий полк, с которым проделал путь Икряников, стоял теперь в чеченском городке на Аргуне. Не один славный казак полег на широком просторе от Армавира и Невинномысска до предгорий Кавказа… но и не одну сотню немцев порубили казаки, и заносимые снегом остались от самого Калача до Прохладного кресты с надетыми на них зеленоватыми немецкими касками. Уткнувшись в непроходимую стену сопротивления у Воронежа, и на Волге, и у предгорий Кавказа, немцы искали теперь надежных зимних жилищ.
Печальные полосы снега белели вдоль берегов незамерзшего Аргуна. С незатихающим грохотом влачила река камни, и даже в черной ноябрьской ночи была видна пена на каменистых грядах. Но по тому, как до единого человека была пополнена убыль в полку, и подкормлены кони, и подвезено полное боевое снаряжение, и приданы полку новенькие, еще не бывшие в бою танки, — казаки знали, что немцам не отсидеться в степи до весны. «Скорей бы…» — говорил с тоской не один казак, оглаживая привычным движением эфес шашки и глядя воспаленными глазами туда, где лежали под немцем родные Кубань и Дон.
И время это пришло. В одну из таких непроглядных ночей, когда особенно глухо шумел Аргун, Икряников сошелся на каменистом берегу с прибывшим недавно на пополнение ставропольским казаком Ячеистовым. У обоих были ведра: казаки не доверяли дневальным своих коней и поили и засыпали им корм сами. Икряников пустил ведро на веревке по течению и набрал воды.
— Ну, казак, недолго нам на Аргуне поить коней, — сказал Ячеистов Икряникову, и они вытащили полные ведра и стали скручивать, заслонившись от ветра, папироски.
— Или что слыхал? — спросил Икряников, когда они закурили.
— А ты ничего не слыхал? Ну, услышишь! — ответил Ячеистов обнадеживающе.
— Да ты загадки не загадывай, — сказал Икряников нетерпеливо. — Мне разгадывать некогда.
Но Ячеистов ничего не ответил и курил. Его широкое рябоватое лицо освещал по временам раздуваемый огонек папироски, и в левом ухе блестела та щегольская казачья серьга, которая переходит, другой раз, от родителя к сыну вместе с заветным отцовским клинком.
— Зажали фашистов на Волге, — сказал Ячеистов со зловещей усмешечкой, — теперь им не выбраться… теперь, помянешь мое слово, пойдет. Выкуривать будем из степи, как сусликов… теперь и нам скоро в дело. Они думали на самый Кавказ пролезть и по Волге пройти, — сказал казак еще, — только нет, обожглись. Может, в станице родной удастся побывать, — словно ответил он на безмолвный вопрос Икряникова.
Густая радость, печаль и истома с такой силой овладели тоскующей душой Икряникова, что он даже заскрипел зубами. Скорей бы… скорей бы сесть в седло и толкнуть коня каблуками и погнать через степь к родным местам, где, наверное, уже и стариков не осталось… а может быть, где-то в степи или в далеких горах Кавказа ждет его возвращения жена и ждут отцовского его возвращения дети. Гремел в черноте ночи камнями Аргун, и казалась озаренной далекими огнями эта глухая ночь в чеченской стороне, куда с донских и кубанских степей закинула казака война.