Иван Тимофеевич встал и, подойдя ко мне, отечески обнял меня, не говоря ни слова. Я сквозь слезы, уткнувшись в его свитер, продолжал:
— А тут еще этот Родин, Катя. Я ничего не понимаю. Почему все так со мной случилось? Мне на самом деле надо с мамой быть сейчас, а я здесь. Что мне делать, Иван Тимофеевич? Скажите?
— Тебе надо самому это решать, — тихо, почти шепотом произнес старик, — хочешь, съезди в Питер… Потом приедешь и с Катей встретишься еще раз. Мой дом для тебя всегда открыт.
— Знаете, я, наверное, так поступлю. Завтра уеду в Питер к матери, а через две недели, когда Катя уже вернется домой, приеду обратно, чтобы с ней поговорить, — протирая глаза рукавом, сказал я.
— Это правильно, — согласился старик и сел на свой табурет.
Я вытер салфеткой свое лицо от слез, и в ту же секунду мне стало стыдно, что я вот так разрыдался. Мы сидели молча за столом. Я жевал уже второй бутерброд. У меня внезапно проснулся аппетит. Иван Тимофеевич сентенциозно подметил, что иногда полезно поплакать. Будто выходит отрицательная энергия. Не имею понятия, что это за энергия, но точно знаю, что после того, как я поплакал, мне и вправду стало легче.
Старик выглядел неважно. Хотя всеми силами пытался бодриться и не показывать мне своего самочувствия. Но я все видел.
— А как ты думаешь, — обратился ко мне Иван Тимофеевич, — Родин придет к нам за своим кошельком?
— Я так не думаю, — ответил я. — Он считает, что его у него украли. По крайней мере, он так сказал Кате.
— То есть как же это? Значит, возвращать его не нужно? Так получается?
— Как же не нужно. Вот я вернусь из Питера, встречусь с Катей и передам ей кошелек. А она пусть сама думает, что с ним делать, — вывел я.
— Да, ты прав, так и поступим — сказал старик и снова впал в свою странную задумчивость. Я доел последний бутерброд. Одна мысль мне не давала покоя. А именно: что же было написано на этом тетрадном листе, который я нашел в кошельке у Родина.
— Что-то я неважно себя чувствую, — вернувшись в себя, сказал Иван Тимофеевич, — надо пойти полежать.
— Хорошая мысль. Мне тоже не мешало бы вздремнуть. Ощущение такое, что я на грани нервного срыва, — сказал я.
— Будь сильнее, тверже, — спокойно говорил старик, поднимаясь с табурета, — будь, что будет. Что мы можем с тобой изменить, Герман, такие маленькие и беззащитные люди, которые от невидимых глазу микробов могут умереть со всеми своими высокими мыслями и идеями? Мы ничто. Смотри глубже. Прими все страдания свои как испытание Божие… Верь, что это испытание и все. Может, оно так и есть…
— Может, — задумчиво сказал я. В словах старика была правда.
Иван Тимофеевич накапал в мензурку сердечных капель, выпил их, запив остатками чая в стакане, и направился к себе.
— Иван Тимофеевич, — окликнул я его, — а зачем Богу нас испытывать, я не пойму никак. Может, это дьявол над нами издевается, а? Вы не думали об этом? Почему, если человеку плохо, священники рознятся во мнениях? Один говорит, что это Бог посылает ему испытания, а другой, противореча первому, говорит о происках нечистой силы? Они и мы — все совершенно запутались! Мне кажется, что искать надо не в этих тривиальных объяснениях. А, как вы сказали, смотреть глубже. Я убежден, что есть и иное объяснение всему происходящему с человеком в этом мире. И уверяю вас, это не сводится лишь к испытанию нас Богом или проискам нечистой силы. Есть что-то еще, что-то невыразимое словами, лежащее далеко за опытом и религиозным мистицизмом, что-то, что не сформулировать нашими человеческими понятиями и определениями. И это что-то…
— И это что-то есть Бог, — вывел Иван Тимофеевич.
— Да. Но ведь…
— Стоп, стоп! — вскрикнул старик, снова не дав мне договорить, — Герман, оставь свое мнение при себе. Я не собираюсь рассуждать об этом, я просто верю и все. Я плохо себя чувствую и пойду лягу. Хорошо?
— Конечно, Иван Тимофеевич, меня самого беспокоит ваш внешний вид, — вставая, затрещал я. Старик глубоко вздохнул и медленно пошел к себе. Я услышал, как дверь его спальни закрылась.
Прибравшись на кухне, я пошел к себе в комнату, чтобы утолить свое любопытство, которое не давало мне покоя. Что же написано на этом листе в клеточку?
2
В комнате было мрачно, из форточки дул влажный воздух. Прикрыв форточку, я достал из-под покрывала все карточки и бумажки и вернул их на прежнее место, в кошелек Родина. Оставив только тот самый загадочный лист в клеточку, который не давал мне покоя. Кошелек я припрятал в свой чемодан, туда же, куда и два маленьких сверточка с наркотиками. Взяв лежащий на кресле роман Дидро, я, устроившись на кровати, раскрыл его посередине, а развернутый листок положил между страниц так, чтобы создавалось впечатление чтения книги. В записке я прочитал следующее:
«Если это кто-то читает, значит, я уже мертв… Что ж, мне очень жаль. Жаль тех, кто будет обо мне лить слезы. Хотя таковых, наверное, нет. Есть только я, и больше никого. Может это ты, Валентина, читаешь? Да черт с тобой, Валя. Мы всегда были с тобой чужими людьми. А если это не ты… Ну и ладно! Жаль только Настеньку, мою любимую девочку, которую отобрала у меня эта поганая потаскуха. А может, это ты, дорогая женушка, читаешь мое письмо? Тогда утри свою морду, ибо я плюю в нее. Ха! Нет, мне никого не жаль! Я убил себя потому лишь, что не мог больше выносить этой вони. Что? Вы говорите, я сам виноват во всем! Может, и виноват в чем, но это мелочи. Кредиторам моим говорю: «Идите к дьяволу! У него просите свои денежки! Вы меня достали со своими угрозами! Знаете, где я вас видел…! Вы только и делаете, что наживаетесь на таких, как я. Сначала даете деньги, а потом грозите расправой. Я вас больше не боюсь, шакалы!..» Кто виноват? Я, конечно, я! Но и моя любимая женушка, которая променяла меня на этого слюнтяя с толстеньким кошелечком! Из-за тебя, Лерочка, все это из-за тебя! Гореть тебе в АДУ! Вместе будем гореть! Тебе нравится такая перспектива, а? Молчишь? Тогда я еще раз плюну в твою морду, ты не против? Тьфу! Нравится? Жаль, что я вас всех не могу взять с собой! Хотя, кто знает…
Благодарю тебя, Рая, за то, что подсадила меня на эту дрянь, под названием героин. (Далее следовал точный адрес притона, в котором мне довелось побывать. Очевидно, Родин рассчитывал на то, что его записка попадет и в правоохранительные органы.)
Прости меня, моя доченька. Твой папа был слабым человеком! Лучше тебе забыть меня навсегда… Я не стою того, чтобы обо мне помнить.
Тем, кто будет заботиться о моем мертвом теле: Прошу, не закапывайте меня в землю и не просите продажного священника отпевать меня, аргументируя свою нелепую просьбу моим психическим расстройством. Я слышал, что некоторые священники на это соглашались. Я же заявляю вам, что Я ЗДОРОВ и сделал это абсолютно сознательно, в трезвом уме. Кремируйте меня, а прах развейте!..
Может, еще увидимся…
Родин».
Эта предсмертная записка явилась лишним подтверждением слов Родина о том, что он и вправду хотел покончить с собой еще тогда, весной, до встречи с Адой. О чем он и поведал нам с Иваном Тимофеевичем в начале своего рассказа о знакомстве с ней.
Я впал в оцепенение от этого письма. Мне раньше никогда не приходилось читать предсмертные записки, но эта записка потрясла меня до глубины души. Потрясло более всего то, что Родин обвинял всех в своей смерти, но только не себя самого. Это какой-то высший эгоизм. Он казался мне мерзким и жалким. Он не казался мне достойным сожаления. И если бы он это сделал раньше, то, откровенно говоря, я был бы даже рад этому. Но он был еще жив…
С ноющим сердцем я поднялся с кровати, достал из чемодана ежедневник, выдрал из него одну страницу и, усевшись в кресло, переписал записку слово в слово. По этой самой копии и привожу ее здесь без единого упущения. Оригинал записки я положил в тот же потайной карман кошелька Родина, а кошелек снова спрятал в чемодане рядом с двумя пакетиками дурманящего зелья. Копию же, аккуратно свернув, воткнул между страниц ежедневника, который тоже положил в чемодан.