Отложив фотографию Насти, я обратил внимание на некий потайной кармашек, в котором был припрятан плотно свернутый тетрадный лист в клеточку. Аккуратно достав его из потайного кармана, я развернул его и… До меня донесся стук закрывающейся входной двери.
— Герман, — послышался голос Ивана Тимофеевича.
Резко вскочив с кровати, я мигом засунул кошелек и все бумажки под покрывало, тщательно расправил его, чтобы было как можно менее заметно и со спокойным видом вышел из комнаты в темный коридор.
— Герман, — глухо произнес Иван Тимофеевич, — а ты чего не на работе? Ты ведь…
— Меня уволили, — начал я, — из-за вчерашней потасовки в редакции с Жабиным. Марк Соломонович и слушать не захотел моих объяснений…
— Да как же это так, Герман? — возмущенно спросил старик. — Что ж тебе теперь делать?
— Я не знаю, Иван Тимофеевич, — ответил и, немного помолчав, добавил: — В Питер обратно поеду.
— Вот досада! Да-а-а, это не хорошо, — протянул старик. — Ты сильно расстроился, Герман? — спросил он.
— Да, как вам сказать, Иван Тимофеевич? Я, честно говоря, больше расстроен по-другому поводу.
— Что стряслось? — взволнованно спросил он.
— Давайте перекусим, — сказал я, пропуская вопрос. — Я вам за обедом все расскажу. Главное, чтобы аппетит после моего рассказа не пропал.
— Ой-ей, не пугай меня, Герман. У меня и так сердце никудышное…, — сказал старик и прошел в кухню.
Я остался в коридоре.
— Дождь второй день льет, как зверь, — говорил он из кухни, — по телевизору говорят, что такая погода еще чуть ли не неделю будет. Будто за два этих дня недельная норма осадков выпала. Вот природа. Это ж чудо какое!
— Чудо. Это вы точно подметили, — сказал я себе под нос и прошел на кухню. Старик стоял спиной к двери и смотрел в окно, за которым бушевала стихия.
Разговор наш мне показался совершенно пустым и бессмысленным.
Казалось, старик впал в свое странное состояние забытья. Я, не произнеся ни слова, прошел вглубь кухни, налил из кувшина в чайник воды и сел на тот самый табурет, где я потерял вчера сознание. Иван Тимофеевич продолжал стоять и смотреть в окно. Он стоял так близко, что с каждым выдохом на стекле образовывалось мутное пятнышко влаги, которое через пару секунд исчезало и на его месте появлялось новое.
Посидев так минут семь, я встал, достал из холодильника кусочек копченой колбасы и принялся строгать бутерброды. Чайник начинал закипать, тихонечко посвистывая.
— Ну, что там у тебя произошло? — неожиданно, так, что я даже вздрогнул, спросил Иван Тимофеевич. — Поговорил с Катей?
— Да как вам сказать, Иван Тимофеевич. Лучше б не поговорил, — странно высказался я. Старик отошел от окна и сел на табурет возле стола. Я продолжал нарезать колбасу ровными кругляшками.
— Не понимаю тебя, — сказал он.
— А что тут понимать. Пришел в редакцию, а её там нет. От сотрудников я узнал, что она взяла отпуск за свой счет.
— И что?
— Ничего! — как-то раздраженно сказал я. — Я пошел к кадровику и узнал ее домашний адрес…
— Ты был у нее дома! — воскликнул Иван Тимофеевич.
— Был, — вздохнул я.
— И ты с ней поговорил?
— Поговорил… Но лучше бы я ее не видел, — как-то в отчаянии добавил я.
— Да говори прямо! — возмутился Иван Тимофеевич.
— Гм… Прямо? Я в шоке, Иван Тимофеевич. Ее брат, ее родной брат, Родин, избил ее до такой степени…
— Как избил?! — воскликнул он. — За что? Когда? Я не понимаю!
— Пришел с утра к ней и избил до полусмерти. У нее все тело в синяках и царапинах. Она один сплошной синяк, Иван Тимофеевич! Я его убью! — Налив чай и поставив тарелку с готовыми бутербродами на стол, я присел на табурет.
— Боже мой, но за что же он ее так?
— Деньги вымогал. Он наркоман.
— Как наркоман?
— Очень просто. Наркоман и все. Я был сейчас в притоне, где он лежит, как овощ!
— Да что же это! А что же Катя?
— Она сказала, что поживет немного в N-ском женском монастыре. У нее там матушка знакомая, — глухо ответил я и отпил чай.
— О, это она правильно решила, — воодушевился старик. — Ей там спокойнее будет… Бедная девочка…
— А мне теперь что делать? — К моим глазам подкатились слезы, но я удержал их.
— Я тут тебе не советчик, Герман. Посоветую, да не так. Ты парень умный, сам решишь все, как нужно. Так ведь?
— Посмотрим, — вздохнул я.
— А что с этим мерзавцем Родиным? В милицию она не обращалась?
— Нет. Она не хочет — боится его.
— Я только одно скажу тебе, Герман. Ты послушай старика. Ни в коем случае не занимайся самосудом и не пытайся восстановить справедливость. Не трогай Родина. Тебе же будет хуже. Катя в милицию не пошла, а он пойдет и заявит на тебя, а ты потом будешь расхлебывать.
Я промолчал, никак не отреагировав на увещевания старика.
— Ну все, я сказал раз, и больше не буду, — сказал Иван Тимофеевич. — Давай не будем пока продолжать об этом разговаривать. Я вижу, тебе не очень этого хочется.
— Вы правы, — сказал я. — Скажите, меня очень это волнует — как вы себя чувствуете? Мне кажется, что не очень.
— Ничего особенного, — ответил Иван Тимофеевич.
— Не обманывайте меня, я же вижу! Это сердце? Да? Я еще на улице заметил ваше состояние.
— У меня так и раньше было. Это пройдет, — как можно спокойнее сказал старик и откусил бутерброд.
Немного помолчали. Я накручивал себе в голове черт знает что. Последнюю фразу я, сам того не желая, выговорил вслух.
— Попался бы мне сейчас этот сукин сын, я бы его голову вот об эту стену и размозжил. — Я показал рукой и выражением лица, как бы я это сделал.
Старик взволнованно посмотрел на меня.
— Мне кажется, ты стал как-то агрессивен, Герман!
— Это уж точно вы подметили. Я и сам не знаю, что со мной. Я раньше таким не был. Это последнее время меня стала посещать какая-то злость и ненависть ко всему окружающему.
— Ты должен держать себя в ру…, — он не договорил. За окном все сильно осветилось, а через секунду раздался такой треск и грохот, что затрещали стекла в оконной раме. Я вскочил с табурета и подошел к окну.
— Вот это долбануло! — сказал старик. — Слышишь, как Рени залаял. (Так звали соседского пса, за которым присматривал Иван Тимофеевич).
Я уселся обратно на ещё теплый табурет и сделал глоток горячего чая, который приятным теплом согрел меня.
— Тебе необходимо научиться держать себя в руках. Ты сам мне говорил как-то о семи добродетелях. И вспомни, что три из них есть не что иное, как стойкость, умеренность и благоразумие. Ты не должен думать о всяких мерзостях, которые ты высказал мне пару минут назад. Что это значит — размозжить человеку голову? Ты в своем уме? Не суди Родина — это не твое… Не тебе судить его.
— Я и не судил его… — начал я, но старик перебил меня.
— Ты должен быть стойким, — продолжал он назидательным тоном, — все рассудится само собой. Вот увидишь.
— Да как же все рассудится? Как можно оставить его поступок безнаказанным? Что делать теперь Кате? Кто ей поможет? — нервно спрашивал я.
— В конце концов, у нее есть отец.
— Да что отец? Он нам вчера все наврал, — вспомнил я.
— Что именно? — поинтересовался старик.
— Про мать наврал. Она на самом деле умерла семь лет назад.
Старик цокнул губами, перекрестился и покачал головой.
— Про работу наврал, — продолжил я. — Он никогда нигде не работал. Это мне Катя все рассказала.
— Вот негодяй!
— Я люблю Катю. Я хочу ей помочь. Только мне кажется, что ей на меня плевать. Но мне все равно. Я его, ей Богу, убью. Убью! — крикнул и ударил кулаком по столу, от чего подпрыгнули чашки.
— А ну-ка, возьми себя в руки! — хрипло вскрикнул Иван Тимофеевич.
На минуту воцарилось молчание.
— Простите меня, это опять эта злость. Я не могу с ней совладать. И еще дядя звонил. Он сообщил, что у матери пневмония. Она в больнице с высокой температурой. Я теперь не знаю, что мне и делать, — я закрыл лицо руками и заплакал.