Вскоре его рука снова оказалась на ней. Сильным толчком она оказалась на краю постели. Прежде, чем она упала на пол, руки паныча поставили её на ноги. Он помнил, что девчонка ещё сможет закричать и поднять тревогу. Он посмотрел на ее тело презрительно, выразительно поднял указательный палец и внушительно пригрозил ей. Затем его глаза опустились на её руку, держащую окровавленную простынь. Он брезгливо рванул за края ткани и освободил её. Затем, держа девушку двумя руками за плечи, провел её в галерею и, через дубовую дверь, прямо во двор. Перед тем, как отпустить её, он снова посмотрел в её искаженное ужасом и мокрое от слез лицо и многозначительно поднял указательный палец.
Придерживая рот рукой, чтобы рыдания не вырвались наружу, она бесшумно побрела по траве. Холодная утренняя роса мочила ноги, а прохлада обжигала тело, но Ефросинья не чувствовала всего этого. Лишь только страх обладал ею. Это был новый страх, доселе неизвестный. Что знала она о страхе до этого, исключая боязнь темноты и угрозы повара. Теперь это был иной страх: за неё, за её родителей, за Васю. Этот страх делал её больной и даже мутил внутренности. Внезапно ей стало противно её тело, ей хотелось избавиться от него, как ящерица покидает старую шкуру, и вернуться в то былое, что было ещё вчера. Но тот же страх говорил ей, что это сделать уже невозможно. Ей хотелось взлететь и полететь к своей маме и признаться во всем, что произошло, и избавиться от этого страха. Но она знала, что и признаться в этом нельзя, так как с мамой узнает и её отец, и натворит беды в поместье, и страшная Сибирь станет его судьбой.
Ее отец тихий и спокойный человек, но временами он не помнит себя, может зарваться и натворить беды. Если бы она могла пожаловаться матери, возможно, она дала бы правильный совет, например, как жить дальше.
Почувствовав воду пруда, она сбросила платье и погрузилась в воду. Страстно и усердно она стала тереть свое тело руками, пытаясь отмыть то ужасное, что прилипло к ней. Но, как она не старалась, этот перегар преследовал её. Озябшая, она выползла на траву. Её тело бесконтрольно дрожало, а лицо было мокро от слез. Она уже не прикрывала рукой рот, теперь она дала волю рыданиям…
Наступал рассвет.
* * *
Проснувшись от ночного кошмара, Катерина взглянула за окно. Была полная темнота, и лишь слабая голубизна в восточной части неба говорила о приближении рассвета. «Что же это такое, – думала она, – давно не видела таких ужасных снов». Какое-то странное чувство терзало её. Ещё со вчерашнего вечера, когда они сидели за столом и отмечали приезд дочки Танечки с Яшей, у неё ныло под левой лопаткой. Неспроста, видно. За Таню переживать нечего, Яша у неё такой хороший муж и семьянин. Обидно, что детей до сих пор нет, ну, даст бог, обзаведутся. Ну, а Ефросиния ведь совсем ещё молода и неизвестно, как у неё сложится судьба. Мы с отцом становимся все старее и немощнее. Раньше нужно было рожать, сразу за Таней, чтоб и разрыв в возрасте был небольшой, да уже определилась бы и с женихом. Немного успокоившись от кошмара, Катерина снова впала в забытье.
Но утренний сон длился недолго. Когда запели утренние петухи, Екатеринин рефлекс, несмотря на поздние посиделки, приказал «подъем». Можно было бы ещё поспать, но не доена корова, которую необходимо успеть выгнать в стадо. За которой начнет орать прочий, не покормленный домашний скот.
Сначала она свесила одну ногу с постели, а затем другую, и понемногу, аккуратно, чтобы не разбудить Антона, покинула спальную. Проходя мимо детской, она слышала, как мирно похрапывал Яков в такт с сопением дочери. Дальше маленький Ванечка, почти полностью раскрыт. Катерина поправила его одеяло.
Выйдя во двор, она остановилась на траве. Чувствовалось, что уже не летняя роса, а более прохладная, обжигала её ноги. Утренний туман поднимался над крышами. Внизу, ближе к околице, из тумана торчали одни дымовые трубы. Они были похожи на морские плавучие буи, указывающие путь на воде. Где-то в конце улицы яростно залаяла собака и несколько петушиных голосов прорезали тишину. Оправившись и умывшись, Катерина взяла чистое ведро и поспешила в сарай. На востоке розовел рассвет.
Войдя в сарай, где вместо окна был натянут бычий пузырь, она на ощупь поставила доильную лавку и присела, чтобы протереть соски у буренки.
По мере наступления рассвета, или из-за того, что глаза привыкали к темноте сарая, её привлек темный предмет в углу, где обычно на соломе лежал теленок. Но буренка по срокам должна отелиться ещё только в октябре. Любопытство преодолело её и, не взирая на боль в суставах, она направилась в угол.
Сначала она не поверила своим глазам, а затем, подходя ближе и ближе, сердце её сжималось при виде высохших от слез глаз, тупо направленных в потолок.
– Доченька, родная, что с тобой? – она обняла бесконтрольно вздрагивавшее тело дочери.
– Я, – голос Ефросиньи заикался и дрожал при каждом вздрагивании тела: – Я… Я не хочу жить, мамо…
Переворот
Давно уехали Яков с Татьяной, и дожди сменились первыми заморозками. Сидя у окна, Ефросинья печально всматривалась в серое осеннее небо. Она вспоминала последнюю встречу с Василием и терзала себя тем, что не смогла удержать его возле себя. Причиной тому был плод, который теперь развивался у неё внутри. Когда, истерзанный догадками, Василий в очередной раз спросил о причине их холодных отношений, Ефросинья, отвернувшись, что бы скрыть слезу, упрямо продекламировала: «Я не любила тебя, Вася, и не люблю. Прошу, отстань от меня». Она слышала удаляющиеся шаги Василия, но боялась даже повернуть головы, чтобы не сорваться и не закричать. А на утро пришел Гаврило и пожаловался Антону, что сын Василий пропал. Утром проснулись с матерью, а на столе записка: «Ушел в армию».
– Добился все-таки своего, сорванец, – негодовал Гаврило, – говорил ему, не лезь, сынок, никуды. Хватит нам двух старших братьев, погибших на германском. А он все: «Не тужи, отец, мы им покажем». Ой, горе нам, горе с бабой. Скажи, Антон, Катерине, нехай она сбегает и успокоит мою старуху.
– Давай зараз покурим. Ты, Гаврило, не горячись. Далеко он не ушел. Потыняется, помыкается по Полтаве да й повернется до дому, – Антон достал кисет с табачком и изящную люльку.
– Спасибо, Антон. Спасибо тебе. Успокоил меня. Я тоже надеюсь на это. Мальчишество все это, армия, – Гаврило запустил руку в протянутый кисет и вытянул ровно одну порцию для того, чтобы набить свою трубку.
Они дружили с детства. В тот же день, посоветовавшись со своими женами, они поехали в Полтаву. Но ни там, ни в округе следов Василия не нашли.
– Что с тобой, дочка? – вошедшая в хату мать прервала её воспоминания.
– Ничего, мамо.
– Да, но ты не такая, как всегда, дочка.
Она взяла Ефросинью за руку и усадила напротив себя, на край лавки. Катерина погладила рукой волосы дочери.
– И ты такая бледная?
– Все хорошо, мама. Похоже, я простудилась. Мои глаза и нос постоянно слезятся.
– Да, после той ночи с балом. Или… что-то не так? С тобой все в порядке?
Она наклонилась к дочери и Ефросинья, сомкнув веки, сказала:
– У меня не идут дела, – она не договорила, что уже будет два месяца.
– Оу, и только? – мать положила свой подбородок на плече дочери, говоря понимающе: – И только? Тогда тебе нечего беспокоиться. Ты же всегда была у нас нерегулярной и я сама беспокоилась за тебя. Я совсем забыла, что ты уже не ребенок. Тебе уже шестнадцать и я не могу поверить, что ещё только что держала тебя на руках. Когда они начнутся, ты успокоишься и будешь прежней.
Ефросинья опустила голову, пытаясь освободиться от кома, надвинувшегося к горлу. Как бы она сейчас хотела присесть матери на колени и, уткнувшись лицом в мамину грудь, поплакать и все рассказать маме. Но, собравши себя, она поднялась с лавки.
– Все хорошо. Время вот-вот, так что нечего беспокоиться. Мне пора идти
– Да, девочка моя. Пора, – она последовала за дочкой в сени, – свадьба будет скоро, но ты мне ничего не рассказываешь, Фрося.