Теперь, когда похоронили свекровь, в дому Елена стала полной хозяйкой, работа по дому вся была на ней. Чтобы сделать все утром сразу, убраться со скотом, отстряпаться и приготовить обед, пока топилась печь, Елене было никак одной не успеть. Вечером работы тоже было много: коров подоить, прибрать молоко – процедить и разлить по кринкам, собрать сметану, сбить масло. Да еще насеять муки и завести квашни, наносить дров и воды, накормить всех ужином и перемыть посуду и потом прясть весь вечер при лучине до вторых петухов.
Жаль было Елене рано утром будить дочь Марянку, да что поделаешь – надо! Она осторожно подходила к ее постельке, трогала худенькое плечо и вполголоса, чтобы не испугать, говорила:
– Марянушка, проснись, работы много – помогла бы ты…
Та лепетала спросонья:
– Сейчас-сейчас, мама….
Но глаза ни в какую не открывались, и дочь снова засыпала.
– Вставай, тебе говорят! Вон Ванька давным-давно уж в поле с отцом уехал, а ты все еще вылеживаешься! Смотри у меня! Вон она, двоехвостка-то!
Елена делала вид, что берет двоехвостку*, и дочь, тараща заспанные глаза мигом вскакивала…
– Иди, холодной водой умойся, и пройдет сон-то!
Елена и сама, как только стала жить в елпановском доме, редко высыпалась. Да и все здесь – и хозяева, и работники – толком никогда не спали.
Иванку с марта пошел шестнадцатый год; всю весну и лето он был хорошим помощником отцу.
Дедушка Василий, хотя еще и шорничал помаленьку, после смерти Пелагеи Захаровны сильно сдал, одряхлел и иногда, сидя на лавке со шлеей или недоуздком** в руке, задумывался, устремив взор неведомо куда, пока его не окликал кто-нибудь из домашних.
Петр Васильевич, собираясь с обозом в Тагил, на этот раз решил взять с собой сына. Снег выпал рано, и Елпанов надеялся за зиму успеть съездить два раза. Приходилось брать с собой двух-трех работников: на дорогах было неспокойно из-за бродяг и грабителей. Бродяги появлялись и в Прядеиной, постоянно досаждая Агапихе, требовали вина в долг, стращая поджогом, и, бывало, бесплатно пировали целую неделю. Агапиха даже как-то на время закрыла свое заведение и всем говорила, что они с дочерью больше не делают ни кумышку, ни пиво.
Но Агапиха – это полбеды: в округе расцвело конокрадство. Пряденцы теперь боялись пускать лошадей на вольный выпас – уведут. И уводили. Потом многие узнавали своих лошадей на базаре, но торговавший клялся и божился – мол, сам только недавно купил лошадь. Что тут скажешь, ведь не пойман – не вор…
Старики обсуждали новую напасть всяк по-своему.
– Поймать бы которого-нибудь, – петушился один, – самосуд навести да кнутами али вицами до полусмерти выпороть, чтоб впредь неповадно было!
– Ха, ты сначала пойди поймай попробуй! Украсть – дело нехитрое, а уж сбыть ворованное еще проще. Вон сколько таборов-то цыганских по округе мотается… Или татарам на мясо продать, те махан* за милую душу едят, ровно как православные – говядину!
– Где ж варнаки эти прячутся-скрываются?
– Ищи в поле ветру… Один проезжий говорил как-то, что на Куликовских хуторах нечисто. Якобы своими глазами видал, как двое мужиков с тракту лошадей вели, да как вели-то: шаг шагнут да оглянутся – не видел ли кто. Знать-то, неспроста все это, на Куликовские ниточки-то тянутся!
…Отец и сын Елпановы с четырьмя работниками уже не первый день в пути. На зимнего Николу часто завьюживает, вот и сейчас ветер в трубе воет, как отощавший старый волк, кидает в окно целые охапки снега.
У старика Елпанова на непогоду болят ноги, ноет поясница, вот и не спится ему в своей горенке-боковушке. Сноха со внучкой прядут при лучине, тянут свою бесконечную льняную нить, и такие же бесконечные мысли старика одолевают.
Уж больше сорока лет прошло, как Елпановы переехали сюда, в Зауралье, а он все чаще и отчетливее вспоминает Новгородчину, каждый дом в родной деревне. Как наяву видит он своего деда Данилу. Тот под старость тоже ногами маялся и ходил круглый год в легоньких мягких пимах, которые к лету подшивал сыромятиной*.
Вот не вьюжило бы на дворе так – пока Петрухи нет, съездил бы в Белослудское, в волость, упросил бы писаря письмо написать на родину, чтоб сына не просить… Петруха-то вот грамотный, да только о деньгах и думает, жену будто и не замечает, и нет ей от мужа ни ласки, ни радости, ни доброго слова.
Ну, мы с женой, кажись, ее не обидели… Дак ведь главное – со стороны мужа должно быть внимание к бабе, а не со стороны стариков-родителей. Ох, вовсе не так мы с Пелагеюшкой-покойницей жили, нет, совсем не так…
А жизнь-то прожить, правильно говорят, это не поле перейти…
Старик, кряхтя, встает с лавки, берет валенок и принимается при лучине обшивать его сыромятиной. Но нейдет на ум работа, и он откладывает шило и дратву, и снова тягучие мысли в голову лезут.
Взять хоть бы сноху… Со стороны поглядеть, дак жаль становится бабу. И добрая, и работящая, и жена, мать хорошая – а нет ей, видно, счастья. Ну, не написано ей на роду именьем своим владеть, и живет она у нас вроде работницы, а че тут поделаешь? Женился Петр поздно, но и в парнях-то он все по-своему делал, а теперь и подавно! Вот и Иванка он тому же учит: внук чем старше становится, тем больше на отца похож, такой же упрямый будет и твердолобый.
Вспоминая дочь Настасью, старик досадовал на зятя Платона. Не надо было Настю отдавать замуж тогда – неохота за него ей идти было, как сердце девичье чувствовало… Ничего путного не вышло из Платона – вроде и не то что дурак, а так, простофиля! Ну неужто не видел он, что отец не в своем уме был? Надо было взять у него деньги, да и вся недолга…
Сват-то, пока здоровье не подвело, умно, с расчетом все делал. Да вот наказанье – навалилась какая-то болезнь, безумным стал. Тогда уж вот как надо было сыну взяться да привести в порядок все дела. А он их на самотек пустил, и такой капитал прохлопал, таку торговлю загубил…
А теперь уж и постройки все распродал – сына, вишь, выучить затеял… Ладно ли будет? Сроду мужику барином не стать! И выучится ли – это еще бабка надвое сказала, но от крестьянской работы, поди, отвыкнет. Тогда он и вовсе бросовый человек. Сам-то зять Платон человеком оказался никудышным. Вроде и не пьяница, а толку-то что?
Третьи петухи пропели, а не идет сон к Василию Ивановичу, и нет конца стариковским воспоминаниям и мыслям. Жена-покойница, зять, сын, внук, сноха…
Сноха в последнее время подолгу вечерует – приданое дочери готовит. Когда только и спит, сердешная? Как-то старик Елпанов заикнулся было Петру: уж не по силам ему стало помогать Елене со скотом управляться, нанял бы жене хоть какую-нито работницу – совсем ведь баба измаялась… Дак сердито так глянул сын: мне, мол, лучше знать, кому и когда нанимать работниц.. С домашней работой они и вдвоем с дочерью справляться должны. Марянку нечего жалеть – не белоручкой же ее растить, не барыней.
…Петр Елпанов почему-то недолюбливал родную свою дочь Марианну. Ясное дело, девка – товар, как говорили в старину, домашний, от девки один изъян в доме. То ли потому отец с прохладцей к ней относился, что дочь была далеко не красавица и от родителей унаследовала самое неказистое: большой горбатый петров нос, еленины жидкие волосы… Да и глаза у Марьяны материны, с "навесом", как у татарки.
Петр Васильевич иногда сокрушался, глядя на дочь: "Экое, прости Господи, чучело выросло, и взамуж такую не сплавишь… Обличьем-то – голимая басурманка! Ну да ладно, какую уж Бог дал…".
И Петр Васильевич переводил думы на другое.
ГАВРИИЛ И АГРАФЕНА
Теперь, мой дорогой читатель, представим себя в конце семнадцатого столетия на одном из старых железоделательных заводов Урала – Надеждинском.
При строительстве заводской плотины плотинным мастером был поставлен сын пономаря, по отцу прозванный Пономаревым.
Агафона Пономарева после отбытия каторги выслали на вечное поселение на Северный Урал, где уже начали рубить вековую тайгу на месте будущего завода.